Инфракрасные откровения Рены Гринблат - Нэнси Хьюстон
— Сумка была девственно нетронута — совсем как Дева Мария! — торжествующим тоном сообщает Симон, и Ингрид снова начинает рыдать, вспомнив пережитый накануне ужас.
«Можно написать эпопею, — думает Рена, — и назвать ее «Флорентийский котел» — по аналогии с Римским[8]…» Впрочем, Ингрид вряд ли захочет узнать, что в 1527 году солдаты Карла Пятого предали город огню и мечу, убив двадцать тысяч человек и нанеся невосполнимый урон культурному наследию. Эта женщина считает единственной исторической катастрофой разрушение нацистами ее родного города Роттердама 14 мая 1940 года. Ингрид было тридцать дней от роду, ее мать и три брата погибли под завалами, а младенца спасла чугунная печка, рядом с которой стояла колыбель. «Я родилась в развалинах, — часто вспоминает она, — и сосала грудь женщины-скелета…»
— Итак… Флоренция? Вы хотите увидеть Флоренцию?
Начало вышло неудачное.
Angoli del mondo[9]
Флорентийцы уже отработали полдня, а Симон с Ингрид не торопятся вставать из-за стола.
— Может, съешь булочку, Рена? — предлагает Ингрид. — Ты не похудела? Сколько ты сейчас весишь?
«Она злится, что я не меняюсь, — думает Рена. — Ни материнство, ни время не округлили мои углы. Мы познакомились, когда мне было восемнадцать, а в сорок пять у меня тот же объем бедер. Ингрид наверняка думает, что Туссену и Тьерно было тесновато, когда я их носила. Ей мой внешний вид не нравится в принципе — любовь к темным очкам, кожаным вещам, черному цвету».
Ох уж эта Рена! — Субра идеально передразнивает манеру Ингрид говорить. — Вечно с рюкзаком за спиной вместо сумки. Она, видите ли, терпеть не может все дамское, а теперь еще и шляпу мужскую нахлобучила! Зонт не нужен ни в дождь, ни в солнце, руки свободны — фотографируй, сколько душе угодно! И подстриглась коротко, как лесбиянка… Нет, она, конечно, не такая, хотя я бы не удивилась… От Рены можно ждать чего угодно… У нее душа авантюристки и исследовательницы, так почему бы не поэкспериментировать и в сексе? К тому же у нее перед глазами пример брата…
— Ты ведь знаешь, как я ненавижу весы, — отвечает она мачехе. — Я даже мальчиков не взвешивала, когда они были грудничками, считала, что сразу замечу, если вдруг станут тощенькими.
— Но ты ведь взвешиваешься, когда приходишь к доктору на осмотр?
— Потому-то я и бегу от представителей этого цеха, как от чумы… Ладно… в последний раз я весила сорок девять кило.
— Совершенно недостаточно для женщины твоего роста! Согласен, папа?
— Договорились, попробую стать ниже.
Неудачная шутка — даже Симон не смеется… Он ее отец, а между тем Ингрид зовет его папочкой с тех пор, как в 1980-х родились четыре их дочери. Она не понимает, как нелепо это звучит!
«Бедняга Симон, — думает Рена. — Он заранее пал духом и страшится будущего. Опасается, что я вознамерилась таскать их по Флоренции, тормошить, удивлять, впечатлять, подавлять своими знаниями, энергией и любознательностью. Наверное, он говорит себе: Нужно было лететь из Роттердама прямо в Монреаль. Отец боится разочаровать меня. “Не будь со мной строга. Прости, забудь. Я стар и безрассуден”[10], — говорит король Лир. В наше время шестьдесят два года — не возраст, но Симон и правда устал, а я на него давлю. Надоедаю и давлю».
Они наконец доели отвратительные слишком сладкие казенные булки и допили псевдоапельсиновый сок, но подумывают о второй чашке кофе — на сей раз не капучино, а просто с молоком. Рена идет к стойке сделать заказ, и патрон с плохо скрываемым раздражением отвечает, что капучино и кофе латте ничем друг от друга не отличаются. Ей приходится обговаривать детали — две большие чашки черного кофе и два горячих молока отдельно, — и она берет верх в споре. Отец и Ингрид пребывают в состоянии грогги.
— Ты знаешь итальянский?! — восклицает Ингрид.
«Разве это знание? — думает Рена. — Просто чужих, незнакомых людей меньше стесняешься, вот и болбочешь, если припрет».
— Тебе легко быть полиглоткой! — Ингрид не дают покоя лингвистические таланты падчерицы. — Замуж ты выходила за иностранцев, а благодаря профессии объехала все четыре стороны света.
Иными словами, никакой твоей заслуги тут нет! — ехидничает Субра.
«Это точно, — вздыхает Рена. — И бесполезно в сто первый раз напоминать, что четыре моих мужа — гаитянин Фабрис, камбоджиец Ким, сенегалец Алиун и алжирец Азиз — франкофоны и обязаны этим благородным французским колонизаторам. Кстати, мои квебекские любовники — преподаватели, дальнобойщики, официанты и другие разгребатели всяческого мусора — говорили по-французски. И пели тоже Tʼes belle, Donne-moi ип p’tit bec, Chu tombé en amour avec toué[11]. Я предпочитала их англоговорящим соседям и одноклассникам, слишком здоровым на мой вкус. В сексе они были прилежны, как в беге трусцой (кроссовки чаще всего снимали), в самый разгар действа задавали вопросы насчет природы интенсивности получаемого удовольствия, а после оргазма сразу вставали под душ!»
С тех пор английский действует на тебя, как холодные обливания? — интересуется Субра.
«Ессо[12]! Я не франкофилка, а франкофонофилка — питаю иррациональную слабость к французскому языку во всех его воплощениях… Но и с итальянским справляюсь идеально».
— Забавно слышать выражение «четыре стороны света», — тихо произносит Симон.
— Это просто фигура речи! — обижается Ингрид.
— Конечно, дорогая, — соглашается Симон. — Фигура речи времен Христофора Колумба. До него люди думали, что Земля плоская.
Рена решает вмешаться:
— Давайте наконец выйдем на улицу…
«Они не могут отказаться, — говорит она Субре. — Не могут ответить: Знаешь, Рена, мы вообще-то приехали в Тоскану, чтобы всю неделю просидеть в номере средненького отеля с окнами во двор!»
Рена много лет не расстается с воображаемой старшей сестрой, которая одобряет все