Ночью - Александр Иванович Куприн
В конюшне при лошадях и спали они в эту ночь оба. Уж много после, как дело то вышло, покаялся Кузьма — сказал, что ночью, как заснул Софрон, встал он тихонько и да у коренных наших по одному гвоздю из подков повытягивал и в другую сторону позабивал, — чуть-чуть в сторону, чтобы не сейчас, значит, хромать стали. И не то, чтобы ему князь говорил, а сам, значит, видел, что не выходят их лошади против наших.
Утром, чуть свет, прибежал пан, позвал Софрона:
— Ну что, Софрон. можно лошадей вести?
— Можно, — говорит Софрон.
— Глядел вчера, как ковали? Не заковали бы, храни бог!
— Будьте спокойны — сам глядел: хорошо подкованы.
— Ну, ладно… Ох, Софрон! — говорит пан. — Просто спать я ночью не мог, боюсь: а что, как обгонит нас князь?
Тут уж и Софрон засмеялся:
— Никогда, — говорит, — этого быть не может!
— Ну, так вели выводить лошадей.
Повели лошадей в город. Софрон с Кузьмою тоже при лошадях поехали. К полудню и паны поехали. Подали им одни сани большие — вместе сели. У нашего глаза так, и горят, — сидеть не может на месте, а князь забился в угол, в шубу закутался, сидит, курит…
Вся дворня собралась после того к воротам — ждут. Долго ждали, все на дорогу поглядывали. Отпросились и мы с Грицьком у Христиана Карловича.
— Едут! — закричал первый Грицько и рванулся вперед.
И в самом деле, видим — показалась какая-то черная точка вдали на дороге.
— Наш, наш! — кричат все.
Дальше — ближе, и показалось мне, как будто серые лошади видны издали. Не верю я сам себе, на Грицька оглядываюсь, хочу его спросить, так как глаза у него лучше моих были, но вижу, что он весь дрожит — не стал я его и спрашивать.
Тут и другие уж видят: едет князь, развалившись в санках; на козлах Кузьма сидит и улыбается, а нашего пана и не видно еще.
Прошло несколько времени — подъехал и наш пан. Ни на нем, ни на Софроне лица не было видно, а лошади бегут, хромают коренные. Выскочил пан из саней, на Софрона не оглянулся, а прямо к князю подходит, улыбается.
— Выиграли, князь! — говорит.
— Да, у вас, кажется, захромали кони, должно быть, подкованы плохо были! — засмеялся князь.
— Да что уж тут!.. Князь, продайте свою четверку!..
— Ну, вот что вы выдумали!
— Продайте, князь, что хотите, берите: уж очень кони мне нравятся!
— Да что же, — десять тысяч разве дадите? — говорит князь для шутки, потому сам видит: не стоят того кони.
— Берите. Эй, вели лошадей на конюшню! — говорит Кузьме. Пошли паны в дом обедать.
После обеда, как сидели мы с Грицьком на кухне у Христиана Карловича, прибегает хлопчик один и кричит:
— Грицько! Батька твоего на конюшне пан наказывает!
Вскочил Грицько на ноги и побежал к конюшне, и я побежал за ним. Прибежали мы, стали смотреть в щелку. И видим: лежит и не кричит уже, только чуть-чуть вздрагивает, а рядом с ним пан наш по земле катается и плачет…
— Ох, Софронушка, обидел ты меня! Ох, родной, лучше бы нож ты мне в сердце!.. Жарьте его, каналью, жарьте!.. Ох, Софронушка. милый человек! За что же обидел ты меня!..
Не иначе, как порченый он был.
— Идем, — тихо говорит мне Грицько и за руку меня тащит. — Идем, не надо… — А сам дрожит весь, и глаза так на стороны в сторону и бегают. Тащит меня назад, на кухню. Стал я смотреть в окно и вижу: несут Софрона, как мертвого, а пан стоит около конюшни без шапки, руками размахивает, кричит что-то.
— Грицько, — говорю, — батька твоего понесли! — Встал Грицько и вышел.
Стал я снова в окно смотреть и вижу: вывели лошадей, что пан у князя купил. Принесли ему пистолеты из дому, и сам он перестрелял всю четверку, одного коня за другим: приставит к уху пистолет и выстрелит.
Не вставал уже Софрон и в память не приходил — через неделю помер. Затосковал после этого Грицько, да так затосковал, что и слова от него добиться нельзя было…
Только прошло еще сколько-то времени — стал по целым дням пропадать Грицько. Рано утром, чуть свет, уходит куда-то, а вернется только поздно вечером, уже как спят все. Оставят ему что-нибудь съесть — съест, а нет — и так спать ляжет. Вместе мы с ним в оранжерее летом с пали. Уж и жаркое же лето в том году было; засуха была, и все пожгло солнцем в поле.
Вот раз ночью просыпаюсь я и вижу — нет Грицька. А в оранжерее жарко было, как в мельнице, и думаю я: должно быть, на двор спать пошел Грицько. Пойду, думаю; и сам засну на соломе. А у нас около оранжереи много кулей соломы было сложено. Вышел я, подошел и соломе, кругом ее обошел — нет Грицька. Где бы это он был? — думаю. А ночь была темная, только ветер был сильный. Ну, лег я и только стал засыпать, слышу: шуршит кто-то соломою. Привстал я немного, смотрю — стоит Грицько, нагнулся, два куля взял и тащит их.
— Грицко! — говорю я. — Что это ты делаешь? — Вздрогнул он и кули выпустил из рук.
— Это ты, Онисько? — спрашивает он.
— Я.
Просился он вдруг ко мне, и вижу я: блеснул нож большой у него в руке.
— Онисько! — говорит. — Убью, если скажешь!
— Да что же ты делаешь?.
— Панский двор спалить хочу. Да сам не справлюсь скоро, так ты вот возьми кулей пару, помоги мне.
Начали у меня зубы стучать.
— Грицько! — говорю. — Что ты!
— Молчи! — говорит. — Что мне долго говорить с тобою — некогда. Бери кули, а не хочешь…
И вижу я: опять блеснул нож у него в руке, и ко мне он тянется.
— Бери! — говорит. — На!..
Дал мне два куля и сам два взял.
— Иди, — говорит, — а я за тобою, да тихо, смотри! — Подошли мы к крыльцу. Вижу я: оторвана доска одна сбоку.
— Это я еще прошлой ночью оторвал! — говорит Грицько. — На день опять на старое место приставил, так что и незаметно было. Ну, полезай, Онисько!
Подлез я под крыльцо, а там уже много соломы навалено. Влез и Грицько за мною.
— Я, — говорит, — уже кулей десяток принес сюда. Под большое крыльцо тридцать кулей принес, ну, а