Лидия Чарская - Платформа № 10
— Владимир Ленский, — прошептала Ниночка, прижимая худенькие руки к груди и вся замирая от восторга. — Владимир Ленский, — прошептала она еще раз с тихим благоговейным ужасом.
И вот сонные удивленно-расширенные глаза раскрылись. Черные, чуть выпуклые, блестящие нестерпимо.
— Откуда ты, прелестное дитя? — не без оттенка юмора продекламировал студент. Он принял маленькую девушку в первую минуту за ребенка. И вдруг, заметя длинное как у взрослой платье и вполне сформированную под дешевенькой тканью налившуюся грудь, и эти глаза, угрюмые и прекрасные, задумчивые и восторженные в одно и то же время, глаза с необъяснимо волнующим выражением устремленные на него, — смутился.
— Простите… ради… Бога… Я думал… я думал… — пролепетал он, натягивая на плечи сползшую шинель, — я не ожидал встретить здесь взрослую барышню.
— Да я и не барышня вовсе. Я — Нина. Дочка здешнего начальника полустанка, — поспешила ответить девушка, теребя тонкими пальцами одной руки рукав другой. — А вы, может, чаю хотите? Я вам налью. Со сливками. Или кофе? И свежую булку велю принести Агафье. Вчера у нас булки пекли. И сливки есть хорошие, деревенские. Вот испробуйте, так сами увидите. — И она улыбнулась смущенной, милой улыбкой, от которой просияло и странно похорошело её некрасивое незначительное веснушчатое лицо.
— Что то в ней есть такое… притягательное, несмотря на то, что вобщем дурнушка. А глаза как звезды… — проносилось в голове Димитрия Васильевича Радина, пока он пил чай с густыми, похожими на сметану, сливками и с домашней рыхлого теста булкой. А она, обрадованная возможностью поделиться впечатлениями своей несложной монотонной жизни, говорила ему о нежных одуванчиках, о зеленом пруде и белых равнинах, о бывшей учительнице Анне Семеновне, обо всех убогих радостях её в здешней глуши.
Между тем, метель унялась к полудню. Выглянуло солнце, скупое, студеное, январское. Но с заносами еще не управились, и путь все еще расчищали, долго, старательно, усердно, на своем и соседнем участке. Пассажиры разбрелись по насыпи и, разминая затекшие ноги, гуляли вдоль шпал. Машинисты весело гуторили за кипящим чайником на паровозе.
Казалась празднично-светлой природа кругом. Белая как сахар равнина притягивала взоры.
— Хотите на лыжах побегать? У папаши лыжи есть и у меня тоже, — предложила Нина Радину, когда чай был допит и булки уничтожены дочиста.
— А поезд долго еще простоит? Не опоздаю я?
— Вот еще что выдумали. До сумерек не тронетесь. Папаша приходил, сказывал; — и не дожидаясь его согласия, побежала за дешевенькими приспособлениями для несложного спорта, которым сама увлекалась зимой.
V
Белела сахарная равнина, сверкая разноцветными блестками под студеным, мало греющим солнцем. Не слышно было обычных железнодорожных сигналов. Вследствие заносов в пути стали поезда, пресеклось движение. Маячили одинокие фигуры и темные группы людей на насыпи — Нине и Радину они казались издали маленькими козявками; и поезд тоже издали чудился игрушечным. Они ушли далеко на лыжах версты за две по снежной равнине. От быстрого бега разгорелись щеки девушки. Голубым огнем загорелись глаза. И выбились из под платка русые вьющиеся от природы завитки волос.
— А ведь она, шельма, сейчас премиленькая, — решил Димитрий Васильевич, — он же по общему товарищескому приговору беспутный Димушка, — поглаживая черные молодые усики и с удовольствием охватывая взглядом миниатюрную стройную фигурку, и бело-розовое горящее румянцем юное личико, действительно, похорошевшее на морозе в разгаре спорта, и сверкающие как голубые звезды глаза.
Заговорили о книгах, о беллетристике, о Пушкине. Дима был удивлен несказанно, что скромная дочь ссыльного начальника полустанка, имела понятие и о Полтаве, и о Евгении Онегине, и о Гоголе с его Майской ночью, с его Мертвыми душами.
Бежали теперь оба, запыхавшиеся, румяные возбужденные, чуть вскрикивая каждый раз, что быстро слетали лыжи по скату сугроба. На одном месте не удержались и, не размыкая рук (все время держались за руки), оба полетели в снег, хохоча как безумные
Случилось так, что захолодевшая щечка Нины попала под горячие губы студента, и знойно обжег ее неожиданный быстрый поцелуй. А за ним другой, третий, четвертый.
Тяжело и неровно дыша, Нина поднялась с колен, страстно — взволнованная, испуганная и обрадованная.
— Что вы? Что вы? Что вы делаете? Грех какой так обижать беззащитную.
А у самой в серо-голубых глазах призыв и желание.
За восемнадцать лет, прожитых в степи, среди снега или одуванчиков, она не испытала еще ни разу смутного волнения первых порывов любви. Правда, ждала их и звала бессознательно. И теперь они нахлынули вдруг, горячие, долгожданные.
Вот он — её идеал, этот смуглый красавец, этот новый Владимир Ленский, что целует ее и шепчет ей на ушко:
— Нинуся… Ниночка… Нинуша… Прелесть моя, сказка моя степная, непосредственная… Ниненок мой, одуванчик мой, снежинка моя милая, ведь я влюблен сейчас в тебя… Видишь, влюблен?.. Околдовала ты меня сразу, маленькая колдунья. Ну, так поцелуй же, ну, так приласкай же… Ну, сама поцелуй… Ну, Ниночка…
Ах, какой голос! Ах, какие бархатные нотки в нем! В самую душу просятся. В самую душу вонзаются… И голова от них кружится… И сердце бьется…
И сразу бледнея от приступа и волны первой неудержимой страсти, Нина прильнула к чувственному алому рту, по-детски закинув за шею Радина хрупкие маленькие ручки и шепча словно в забытье: «Владимир Ленский! Владимир Ленский! Мой Димушка! Мой миленький! Мой родной»!
VI
Так же шептала и в отдельном купе, которое занимал с товарищем-попутчиком Радин в поезде и куда уговорил, сняв лыжи, пойти отогреться Нину. Товарищ завел знакомства с барышнями из соседнего вагона и ушел с ними смотреть на расчистку пути, и Дима запер купе на задвижку.
Дрожа, но уже не от холода, а от волнения, сидела у него на коленях Нина… Ела конфеты из поставленной перед ней на вагонном столике-полочке коробки, пила налитый из дорожной фляги в микроскопическую рюмку-крышку крепкий и сладкий как сироп ликер.
— Это бенедиктин, — шептал Радин, — всегда беру с собой в дорогу. Пей, пей, не бойся, лучше согреешься… А опьянеешь, — поцелую-расцелую хорошенько и протрезвлю совсем.
Но поцелуи пьянили больше ликера. А тепло и полусвет, господствующие в купе, расслабляли, наводя истому. И постепенно смуглое лицо, склонявшееся над лицом Нины, делалось все больше, все значительнее, все прекраснее. Туманом застлалось зрение. Клокочущая волна залила тело, хлынула в голову, свинцом напитала жилы, и, слабея, с сомкнутыми глазами и тихим криком радостного ужаса, восторга и страха, охмелевшая девушка упала на грудь Радина.
VII
Часом позже, возвратившись к себе в крохотное зданьице-будку, думала о том, что не знала до сих пор ласк человеческих, ласк матери, выросла как одичалый зверек одиноко и грустно, и что первый он, Дима, приласкал ее.
Дальше вспомнилось и то, что свершилось нечто непоправимое, неожиданно-страшное, роковое. Вспомнила его слова, когда, тихо и любовно, то и дело целуя её мокрые глаза, выпроваживал ее из купе несколько минут тому назад.
— Не плачь… не плачь, крошка… Не плачь, одуванчик мой… Снежинка моя чистая… Возвращаться от матери буду, заеду к тебе. Уговоримся о свадьбе. У отца твоего стану просить твоей руки. Здесь же и повенчаемся. А потом увезу тебя отсюда, рыбку мою.
И про себя еще раз повторила эти слова Нина уже со светлой улыбкой. Потом легла на диван, на котором Владимир Ленский, — он же и её Димушка, — спал эту ночь, и с блаженно-счастливым лицом забылась. Еще сладко ныло тело от ласк, смявших ее всю как былинку в бурю. И в тумане блуждали мысли. Подкрался сон, густой, крепкий, неслышный. И задавил сознание, и мысли, и чувства.
Нина заснула.
VIII
Девушка спала крепко и безмятежно без снов, полуживая от усталости пережитых впечатлений.
Проснулась только, когда вернулся отец, стуча и следя по комнате мокрыми сапогами.
Хотелось спросить его, где гость, но удержалась вовремя.
— Расчистят скоро путь? — только спросила.
— Эк хватилась! Давно расчистили. Давным-давно! — расхохотался он хрипло, опрокидывая привычным движением в рот рюмку водки.
— А поезд № 17-ый?
— Ушел.
— Что?
— Вот тебе и что. Давно ушел, говорю.
— Да что это тебя так трогает, скажи на милость, девонька? Гостя проспала? Тоже невидаль гость-то. Студиоз голоштанный, то же, что и мы грешные, ничего, что во втором прикатил. Последний рубль козырем для форса. И шубу с ильковым воротником тоже для форса носит, чтобы вашу сестру-дуру прельщать. Знаю я таких. А ты на него небось глаза пялила? Берегись, Нинушка. Отцу некогда. Отцу не уследить. Так сама себя соблюдать должна. Слышишь? — уже совсем промямлил он, опрокидывая новую рюмку. Но Нина ничего не слышала из всего того, что говорил отец. Слышала одно: путь расчищен, поезд № 17-ый ушел. Ушел и увез её первую, внезапно горючую и внезапно нежную привязанность в мире. А она даже и не простилась с ним. Она не повидалась с ним еще раз перед разлукой. Не прильнула еще раз к этим черным милым глазам и к смуглой щеке, ни к алому рту, из которого услышала такие нежные слова, полные чарующей ласки.