История села Мотовилово. Тетрадь 9 (1926 г.) - Иван Васильевич Шмелев
– Ха-ха-ха! – смеялись мужики, поглаживая свои животы.
– Я в сени и тайком в избу вкатился. А с печи стариковской голос раздаётся: «Кто тут?» У меня от незадачливости волосы на голове дыбом – на её отца напоролся. Вот тебе фунт изюму. Я виль с одной темы на другую и, как ни в чём не бывало, спрашиваю в темноте-то: «Дядя Ермолай, ты случайно не знаешь ли, чем лошадь от опоя лечить?». А он и говорит: «Нет, не знаю, у меня, – говорит, – весь век лошади-то не бывало, так что ты, – говорит, – не по адресу обратился». А я всё же чувствую, что он догадался, что я не по лошадиному вопросу появился в его доме. Я со стыда, пользуясь маскировкой темноты, рот раззявил и язык от совести повывалил, как ребёнок маленький. «Ну, так я в другое место обращусь!» – говорю я ему, а сам задом, задом, да к выходу и айда домой. Но дело-то меня не на шутку залачило. Я денька через два снова в любовный поход, снова к Дуньке. На этот раз, на моё счастье, отца её дома не было, и шесть ночей кряду, и пришлось мне наслаждаться с ней: видимо, она меня наконец-то спознала, и я, видимо, её чем-то прельстил. И повадился я к ней как медведь на пчельник. А потом со мной в один прекрасный день приключилась досадная осечка. Моя баба каким-то способом разнюхала о моих проделках, взяла да и сходила к ворожее-знахарке, выхлопотала для меня невстаниху. В общем-то, удружила по-свойски то! После длительного перерыва я снова затесался к ней с целью возобновить любезные «шуры-муры». Она меня приняла, не оттолкнула. Развалилась на постели, дала доступ ко всем частям своего тела, а куда мне надо – никак не ворвусь: свила ноги верёвкой, и ни в какую. Я около неё и так, и сяк, а она, видимо, не в настроенье: давать не даёт, и караул не кричит!
В приливе блаженного самодовольства он смачно улыбнулся, и тут же лицо расползлось, расщерблячилось в приступе задорного ярого смеха.
– Вот тут и приступись к ней, только меня мучает, из сил изводит. Пока я на постели-то воевал с ней, азарт у меня кончился, чую – в штанах засырило. Я на время и приутих. А она, видимо, спохватилась и ко мне всем передом начала жаться. И когда вопрос коснулся «дела», я так и сяк, а моя стрелка на «шести часах» остановилась и ни с места! Она видит, что дело-то обстоит плохо, повернулась ко мне задом, вся изогнулась коромыслом и укоризненно проговорила: «Эх ты, Баран Иваныч, убирайся отсюда, пока цел». Я от стыда и конфуза спрыгнул с кровати-то с высунутым от позора языком, в темноте-то кое-как нашарил свои штаны, да и драпа. Бегу да оглядываюсь: не настигает ли погоня?
После этих Николаевых слов мужики ещё пуще рассмеялись и гогоча хохотали, катаясь по примятой, под солнцем присохшей, траве.
– После этого конфузного случая, – продолжал свой рассказ Николай, – я долго стыдился Дуньки. Избегал с ней встречаться. А прошло недели две, я снова отважился, и втемяшилась мне в голову задорная мысль. Дай, думаю, схожу к ней по старой дружбе. Забрякался однажды ночкой к ней, а она, узнав, зачем я пожаловал, заскочила в чулан, схватила там ухват и угостила им меня так, что я едва пятки успел убрать. С тех пор у нас с ней дружба врозь! А всё я сам виноват, клин мне в голову! – с высвистом от самозабвения, брызжа слюной и шепелявя языком, закончил Ершов рассказ о своих любовных похождениях. И как бы в оправдание перед мужиками, о причине своей шепелявости в разговоре, Николай разговор перевел на другую тему.
– В детстве, когда мне было годика четыре, я на дворе лизнул языком от мороза побелевший топор. Язык прилип к железу, я с испугу дернул, а кончик-то языка так и остался на топоре. Изо рта кровища хлынула, я в избу, домашние всполошились: не поймут, в чём дело. Я от боли мычу, на рот показываю. Покойная бабынька поняла, в чём дело-то, мне во рту салом гусиным смазала. Вот с тех пор мой язык и не стал чисто слова выговаривать, стал с посвистом присепетывать. А как покойная моя мать рассказывала, я родился как раз в жнитво. Дело-то в поле было. Мой покойный тятя с моей тоже покойной мамой в поле дожинали последний загон ржи, который у нас был недалеко от колодезя. А мама в то время с большим брюхом ходила, в котором, конечно, находился я, т.е. Николай Сергеич Ершов. Вдруг тогда, ни с того, ни с сего, моя мамаша от боли в животе присела на сноп и заохала. Отец-то, видимо, докумекал, в чём дело-то, и давай бежать по полю-то в поисках повитухи (она непременно должна быть в поле тоже на жнитве). Пока отец бегал, разыскивал, спрашивая жнецов: кто не знает ли, где жнёт старуха-повитуха, я и родился. Мать-то рожала меня в полном бесчувствии и ее, конечно, не интересовало, куда из неё ребенок выпадет, а как видимо, я лицом-то угодил прямо на колючую жниву. Вот с тех пор, можно сказать, от самого рождения я и стал рябоватым. Иногда меня в ругани двоешкой обзывают, и правда, как после я узнал, что вместе со мной родилась девочка – сестрёнка моя. Или из-за того, что я первым выскочил и всю силу себе забрал, или ещё из-за чего, только сестрёнка моя вскорости умерла, а я вот до сих пор живу и здравствую! А когда тогда отец