Андрей Юрьев - Те, кого ждут
НЕОЖИДАННЫЙ ГОСТЬ
"Что ты так рвешься в этот свой Троицк?" - Марина теребит в руках пустую сигаретную пачку, и все косится в окно. Окна-то немытые! Нет света. "Так что там? Нашел себе маленькую восторженную девочку?".
Владов постоял среди комнаты. Шкаф. Даже не шкаф, комод. Стол. Раздвижной. Четыре табуретки. Лампочка без абажура. Тахта без ножек. "Слушай, милая, я где-то на кухне 'Приму' заныкал, поищешь?". "Не увиливай от ответа". "Сам найду, ладно, не напрягайся". Пошуршал, наскреб, свернул, задымился.
- Все просто, солнышко. Двести за четыре поездки и сто на каждую поездку. Шестьсот рублей за восемь дней.
- Ты врешь мне.
- С чего ты взяла?
- Ни один нормальный человек не станет уходить на работу каждый вторник в восемь утра, чтобы вернуться в пятницу, в семь утра.
- И что ты предлагаешь?
- Я ничего не предлагаю. Но мне это не нравится. Мне это даже надоело.
- Подожди, я кофе налью... Что именно тебе надоело?
- Раньше мы занимались любовью по тринадцать раз в сутки. Теперь ты больше одного раза в неделю не можешь.
- Я устаю. Я плохо ем и мало сплю.
- Я тебе не даю есть и спать? Чаще надо дома бывать. И вообще, мы раньше оба не спали и не ели. И ничего. Все было прекрасно. Так что это вовсе не оправдание.
- Я что, на суде?
И Марина, хлюпнув:
- Если человек не понимает, что такое любовь, его никакой Страшный Суд не научит...
Владов придвинулся через стол прямо к ее карим, навыкате, глазам с желтющими белками:
- Сделай мне минет, милая! Сейчас, прошу тебя!
Посуды, по расчетам Владова, должно было хватить на час.
Потом Владов пройдет на кухню по коридорчику, слушая, как под босой подошвой хрустит свадебный фаянс.
Владов сразу пустит в ход артиллерию - черной керамической кружкой можно, при желании, голову разбить, не то что хилый кафель раздроблять.
Потом Владов вызовет "скорую психиатрическую" и возьмет отпуск в связи с болезнью жены.
Пока семейная жизнь не стала летописью, точку поставить проще, чем ответить на вопрос Евтушенко: "Неужто семья - лишь соучастие в убийстве любви?"[5]. "Это он загнул и перегнул", - хмурилась Зоя. "Так значит... У нас все-таки будет медовый месяц?" - и Владов припадал губами к ее маленькой коленке. "Знаешь", - и перстни ее утопали в его волосах, - "за медовыми месяцами приходят горчичные годы". Даниил перехватывал тонкое запястье Зои Владимировны: "Я знаю немножко иное. Семья - годы благодарности за дни блаженства". "Ну, вот видишь", - что ж, Зоенька, ладошки твои так быстро холодеют на моих висках? - "Вампиренок ты курносый, ты все прекрасно понимаешь. Счастье не бывает вечным". "Я хочу пить росу твоих глаз. Я не знаю другого дурмана. Я не хочу больше знать, что есть время и вечность", и: "Пей меня! Будь пьян мной! Только не вздумай трезветь! Порву в клочья!" и Владов снова вырвался на тот простор, где стихает зов и слагается гимн.
"Слушай, солнышко, прости, я", - да ты, Владов, никак, прорва! "Все, я это, чист и светел, что хочу-то?" - может, ноги шире расставлять, чтоб не заплетались? "Нет уж, хватит меня волочить!" - заорал Владов, и все. Встал. Столб. Статуя, инкрустированная глазами. И разболтался!
- Ко мне гости иногда приходят, ты знаешь? Ну, гости. Почему? Необязательно! Почему сразу 'с погоста'? А может, они не гостят, а всегда во мне живут. Мы же с тобой когда у Сашки на дне рождения были, когда он дедов дом еще под снос не продал, помнишь? Вино было, 'Земфира', сладкое такое, и куча бутербродиков, с сыром, и с грибами даже, и другие. Мы сначала, а потом немножко вина, и постоянно огонь в крови, а потом я, вот только сейчас говорю, я совсем перестал что-либо чувствовать. Это правда, я не хотел тебя расстраивать, просто в какой-то момент тело как онемело. Ты мне потом постоянно доказывала, что это на кухне было. На летней кухне, дедовской! Кровать же еще пружинная, сетка почти продавлена, мы головой к окну были, а там яблоня отцветала, и лепестки на подушку сыпались. У них, на небе, дождь из звезд, а у нас дождь из лепестков. Что ж мы сразу не додумались лечь так, чтобы звездопад был виден! Постоянно в глаза какие-то полки, банки, лыжные палки! А тут еще дурачье это, постоянно в окно заглядывают и в дверь носы суют: "Вы как? Вас уже можно поздравить? Двенадцать поздравлений? И все еще живы?". Вот, и тут внезапно все, как лавина! Сначала как жжение под сердцем, и оно превратилось в искру, а она как взорвется! С меня тело сорвало! Ничего нет! Я один в пустом пространстве. Темно и холодно. И тут вдруг, не знаю, как описать, не чувство, не мысль, а, наверное, сразу осмысленное чувство, или прочувствованная мысль... Неважно! Я стал один. Я такой один во всей Вселенной. Я - единственный. А впереди: далеко-далеко - маленькое синеватое облачко. Мягкое синее свечение. Небесно синее. Оно чего-то ждало от меня. Я вдруг решил его позвать: "Жду тебя!". Он приблизился, весь трепещущий, и мягко так сияет, но черт не разглядеть. Не человек, но живой. И вдруг он совсем иначе засветился, как запульсировал, и прозвучало: "Ты приведешь ее к Нам". Только звука не было. Я чем-то помимо ушей его услышал. И как только я услышал: "Ее", - тут же повернулся, а справа, где ты лежала, что-то невидимое, но женское, такое обволакивающее, пьянящее, но беззащитное. И я спросил: "Кто она?". Он тут же исчез. Вот. Все вернулось. Руки, ноги, глаза, все. И что удивительно! Темно ведь уже было, где-то третий час ночи, а я увидел, что на полке книга лежит, и даже название прочитал. И все такое хрупкое сразу, резкое, пронзительное. И в тело как тысячи иголочек впитались. Вот. Что ты по этому поводу думаешь? Я думаю - Он говорил о тебе.
И Владова вдруг что-то ботинки перестали греть, да что же за погода! Мало что слякоть, так еще и ветер развылся! Владов огляделся - притихшие девятиэтажки, желтые огоньки в зрачках окон, и желтый светофор, и эта вереница домов, домов, домов! И всюду выжидают лютые огоньки. И некуда сбежать от них, лишь в открытое небо, и только мы сейчас у ворот неба, и небо слышит:
- Ты этот бред уже в двадцатый раз рассказываешь!
Вслед за окурком, зашипевшим в луже, окунулся Владов. Ничего! Что ветер ледяной, так это бодрит!
- Знаешь что, дорогая, когда ты под дурью свои кошмары выплакивала, я тебе верил! Если я пьян сейчас, это не значит, что я брежу всегда. Пошли домой.
И этот психиатр туда же: "То есть вы доверяете мне отнять у Марины Александровны надежду? А как же Ангел? Она вам Ангелом завещана, не так ли?".
И Владов, прислушиваясь к чьим-то воплям в коридоре: "Мне Ангелом завещано любить. На свете тысячи Марий. Но только две Марии провожали до креста - мать и... Даже если я только с креста Ее увижу, все равно! Эта Мария недоверяет мне. Эта Мария не признает Мою Светлость. Она не верует в меня светлого. Так ей и передайте". И за спиной осталось желтенькое зданьице с вывеской "Отделение неврозов", и что с того? Как же не сойти с ума, напиваясь в хламину в ожидании мужа из неблизких поездок? Маринино кольцо Владов смыл в унитаз. В одном из десяти туалетов "Славии". И вошел в редакцию, и бухнулся на колени: "Все, считайте меня вдовцом! Я ее вырезал. Из сердца". Отпаивали три дня.
"Что ж это такое?" - Охтин бросился в постель. - "Почему вы поступаете так, как я и говорю, почему вы поступаете так, как я и предполагаю, почему вы поступаете так, что ничем уже меня не удивляете, но при этом, нет, удивляете тем, что никак не хотите со мной согласиться? Неужели я опять прав? Неужели это от того, что вы просто противитесь мне? Неужто я опять прав в том, что полностью подчиняются только любя? Желают обладать тем, что привлекает, и подчиняются влекущему".
Охтин сел. "Что же сделать?". В черном зеркале, в самой его глубине, лохматился заплаканный чернец. Охтин нашарил спички. Уголек сигареты высветил сомкнутые губы, но Охтин знал - чернец говорит, надеясь, что кто-то сгущающий сумерки сейчас его слышит; говорит, веря, что каждый разглядывающий свое отражение видит сейчас его; говорит, не в силах уже сносить пощечины от любимых. "Как мне себя освободить? Как освободить себя, чтобы каждый живущий увидел меня настоящего, чтобы каждый узнал о себе настоящем?". Вдруг к щеке прильнул налитый холодом луч, и Даниил уставился в насмешливое личико луны: "Зоя, ты-то меня слышишь? Я для кого говорю? Я с кем, по-твоему, говорю? Зоя, почему так пусто без тебя?".
Были вопросы. Не было ответов. "Я и Пустота", - светлел Милош. - "Твое переполненное Я и окружающая Пустота". Владов бился лбом в подушку: "Что за твердолобие! Нельзя так. Не то это, не то". Дед Владислав обходил вкруг постели - затеплялись зеленые свечи. "Ты не плачь, ты прислушайся. Это тоска твоя воет, тоска по радости - живая, неизлечимая, неистребимая. И пусть пока воет. Не глуши ее окриком, не гневись - пусть воет. Не гневись на луну, что мешает уснуть и забыться. Луна не рождает свет, луна только вестник, что напоминает о скрывшемся светоче. Дождись рассвета", - и Охтин стихал: "Это Молчание". Ветер трепал пряди тумана и шелестел: "Тишина". "Только не жри объедки и не пялься в сучьи дыры! Пусть тоска твоя вспомнит, что рождена не псом, а волком, пусть станет не тусклой, не ждущей, а жгучей и жадной, и мчись сквозь ночь, и впейся в солнце, и пей его кровь!". "Но я же сгорю", обомлел Охтин. "Тьфу, дурак!" - плюнул дед и исчез.