Андрей Юрьев - Те, кого ждут
ГОСПОДИ, ДЫШАТЬ ВЕДЬ НЕЧЕМ!
- Вы кто? Вы почему без глаз?
- Я горбат. И улица эта - Гарбат. Домов не ищите. В пещерах живем. Пещеры - в горах. И горы - Гарбаты.
- Вы зачем мельтешите?
- Это вы мельтешите и топчетесь. Вы что - танцор?
- Я Охтин. Даниил Охтин. Андреевич, конечно. Я пьян. Где папа?
- Папа - отче ваш. Его не видно. А вы не врите. За это - на кол. Мужчине на кол - позор, "нельзя" по-вашему. Женщине - можно. Даже нужно для плодовитости.
- Я вам не верю. Лариса! Лара!
- Не ори, подлец! Ты сволочь, Владов, глумливая сволочь, ты только что братался с безглазым гусляром. А я? Я что, не хочу немножечко любви? Хоть капельку, хоть долечку!
- Ты нищенка, не ври, ты не Лара, я не Владов, я Охтин. Ларра! Поймайте ее, она же голоднайааа! У Ларисы на ногах трусы, у Ларисы между ног усы, я не мастер, не умею, и в носу тоже усы, я смотрю.
- Отпусти бороду. Вот так. Я за тобой слежу.
- Спасибо. Сам-то следить не могу - глаза заплыли.
- Не буянь. Я слежу.
- Спасибо. А то я не дойду до высокопоставленной цели, потому что шнурки развязываются. Все. Совсем распустились.
- Сержант! Есть человек в шнурках!
- Ваши шнурки, пожалуйста.
- Пожалуйста, и даже не благодарите.
- И ремень.
- Ремень - это слишком. На ремне вы повеситесь.
- Мы - повесимся?
- Конечно. Меня засадите, закроете, а сами - вешаться. Видал я таких. За вами не уследишь. Что вы мельтешите?
- Господин генерал, пристрелить его сейчас или до праздника припасти?
- Припаси, сынок, припаси.
Охтин вцепился в пропахший мышами обшлаг:
- Я знаю вас, вы всех милее, всех румливей и глумнее, отпустите меня, я не проповедывал, я не он, я не смею, я не плотник, я птица, птица-охтин.
- Одддайте рукав! Немедленно отдайте! Зачем он вам? Еще съедите! Птица? Ну и летите подобру-поздорову.
Охтин каркнул и попытался взлететь над пропастью.
- Взлетел! Пошли чудеса! Пошли, говорю!
Чудеса сверкнули фейерверком. Охтин не выдержал. Охтин рухнул.
- Бросьте ему на дно еды. Пару хлебов и пару рыб. И штихели. Два. Разные. Мастер, все-таки.
Тревожило - растрескивалось, шурша, сыплясь - глыба песчаника - только липкое, склизкое перемешанную муть склеивало, спрямляло - груда чертилась грудью, глыба ссекалась глубью, губами - изглазилась, взъерошилась шерсткой волосишек - чтобы вскоре ссохнуться, морщинками треснуть, утопить шершаво песчаной осыпью - золотым дождем: нездешним: долгожданная речь: "Что, Данило, не рождается цветок?". "Тьфу, нечисть!" - сплюнул, выбрался из сугробного вороха нежнейших простыней, отсыревшую сигарету еле раскурил. Посреди комнаты, как всегда, стоял обуглившийся крест с распятой рыжей ведьмой. Владов, почерневший, ссутулившийся, прохаживался вкруг креста, поглаживал ее по животу, вздутому, бормотал: "Ну и какой толк от твоего бремени? Какой толк от твоих мучений? Какой?". Ведьма, поникнув головой, шепнула что-то и, вспыхнув, иззолотилась искристой пыльцой, рассеялась. Владов вобрал в ладони, дохнул, влажную, вязкую кашицу вылепливал выстилались золоченые лепестки на земляном полу - и каждой своей прожилочкой были ясны, каждой прожилочкой стекались в шевелящуюся бездну. Владов приблизил лицо к трепетавшему жерлу, шепнул - из чашечки взметнулись светляки. Владов отшагнул. Посреди комнаты медлительно, неторопливо сворачивался бутон, смыкал в себя роящуюся светлость. Владов отступился, выбрался из вороха нежнейших простыней, отсыревшую сигарету еле раскурил.
В ушах еще шумели светлинки, в раскрытое окно вносились янтарные нити, спутанно вились. Владов опьянялся кружением света. Сквозь коридор вплывал тягучий, тучный шорох - поскрипывал паркет, смешливо перезванивались фужеры, пузырьки выскакивали суматошными фонтанчиками - Владов в прикрытые веки подглядывал, как Зоя скрадывает шорохи шажков.
Невнятно вздыхал ветер, все порывался обнять, и рассвет укладывал тени в смятые простыни. Ожерелья радужных блесток брызнули с пальцев Зои, опухший синяками Охтин вздрогнул от капель:
- Тссс, не надо, больно, как иголочки вкололись.
Зоя, почему ты вдруг смутилась и туманишься?
Зоя, глядя как пальцы Охтина пропадают мимо ее улыбки, вцепляются в призрак...
- Я ничего не понимаю, Зоя. Ты где?
Зоя разрыдалась.
- Как они посмели? Тебя - в кутузку! Как они посмели? Тебя же весь город знает! При чем здесь Лариса? Которая Лариса? Которая ритуальные кинжалы скупает?
- Насчет этого еще не слышал. Которая магическими кашками завтракает.
- Нда? А сперму натощак она не пьет - для бодрости? Не открывай глаза! Говорить можешь? Я включу диктофон. Для Милоша запишем. Нет, его вторые сутки найти не можем. Включаю.
Сердце смерзлось. Не может быть. Как если бы выселили, дворец сожгли, а ты свидетель. Пока не пройдешь сквозь скелет сгоревших перекрытий, пока не вселишься в пепелище - не больно, не ноет.
Данилевич вызвонил, вкрадчивый такой:
- Вас не застанешь. Даниил Андреевич, предлагаю встретиться в непринужденной обстановке. У Ларисы Нежиной. Иначе придется повременить с "Доверием".
Я еще отшутился:
- Доверие сверяют не с часами, а с настроем сердца, а оно...
- Вот-вот, сверим настроения, зажигательный вы наш, - шикнул и сбросилось.
Лариса - резвый бегемотик, порхающий по шляпкам одуванчиков. Было бы смешно, если бы она молчала - постоянно возмущается, что люди не выносят ее тяжести. Конечно смешно - сорокалетняя пузанка втиснется в джинсы, пупок сверху сваливается. Напялит майку-распашонку, рассядется - рыхлячая, седейшая - и по животу уже волосы вскарабкиваются. Стоит похвалиться свежей строфой - стрекочет: "Какое дионисийство! Это же акт демиургической экстазности!". Я однажды не сдержался, вытянул: "Отсутствие дара речи не освобождает от ответственности перед доверяющими правоте суждений". Лена поперхнулась. Лариса съела. Я невзлюбился. Потом, конечно, изволчилась. Но исподтишка. То при Данилевиче цыкнет: "Что ты, Охтин, понимаешь в эстетике информатизации?". То Милошу зудит: "Чем он Владов? Ишь ты, герой нашего времени, Печорин-Онегин! Крестьянин с Охты, никакого представления о благородстве развития самосознаваемости". Конечно, куда мне, курносику, с такими благородниками тягаться? Лена? Что - Лена? При чем здесь Лена? Марина! Спрашиваю: "Зачем фамилию меняешь?". Она: "Не меняю, оставляю на память". Просто млела, если: "Охтинка моя". Так и заявляет: "Замужество довело до охтинства. Выродилась Охтиной". Это еще что за бред? - требовать, чтобы обращались: "Охтина"? Подарочек. Памятка! Незабудка! Нет, я понимаю, как она смеет. Но - как позволить? Сто раз просил: "Не тревожь во Владове дракулита, не тревожь!". Донастырничалась. Данилевич бесился: "Вы своими любовными разборками развалите всю производственную структуру!". Зачем тогда опять к Ларисе втащил? Я нарочно в прихожей возился со шнурками, замочками, пуговками - слушал. Им шутовато. Двенадцать пар обуви, ступить негде. На кухне сдавились, я так и встал у двери.
Кто так пьет коньяк? Ну кто так пьет коньяк, кроме Ларисы? Толпа полуголых мужиков, девки в неподшитых шортах, всюду какие-то ошметки, гузки и предплечья! Я поначалу никого не смог узнать. Месиво! Животы размякли, груди набрякли, и какой-то вислогубец оглаживает гитару: "Не правда ли, как женственно? Насколько нужно быть эротичным, чтобы воплотить женскую талию в корпус инструмента!". Настолько. Приятно, распиликивая женщину, услышать радостный и звонкий вопль ее... Ты понимаешь или нет? Ты ничего не понимаешь! Они все - оголенные, ни одного секрета, хребты и бедра, никаких сокровищ, все для всех. Нет, если бы! Все - под наблюдение Ларисы. Так! Чьими там локтями миром править? Ага! А кто это такой гордогрудый? Вон чего! А Лариса из-под чьей-то руки, Лариса, в своей рваной полутельняшке, вспучивая грудь: "Даниил Андреевич, не стесняйтесь! Снимайте свой кафтанчик", - как только хохотнули! А я опять был в дедовской безворотке, такая, высокие манжеты со шнуровкой, хитрая ткань, чистый лен с чистым шелком. Ну в той, ты должна помнить, Милош ее "дракулиткой" называет. Просторная, в ней идешь, как против ветра гордишься, раскрылишься, здорово. Дед в церковь только надевал. Все чернятся, а он высветлялся. Все на коленях, а дед выстаивал молитву. Ладно. О! Там еще этот был, кудлатый, Кудряшов, с которым я у Милоша поцапался. Я ему подаю ладонь: "Здравствуйте! Догадывался, что встретимся здесь. Сегодня, правда, не ожидал вас увидеть. Вас вместо Колосова приняли? Здравствуйте", - а у него ладонищи дрожат, пялится вглубь, в рюмочную бултыхню, и по волосатому брюху аж ручьи текут. Так и не отцепился от рюмки. Ну что же - Джэнглинь Джэк! Не желает мне здоровья - ладно. Сам выживу. Что вы все изволчились?
Как выходят из клетки со львами? Так и выходят. Я к ним вошел. Я их не тронул. Я от них вышел. Это просто поразительно!
Поразительно, говорю. В Троицке, в нашей типографии, работают, в основном, зэки. Хоть бы раз хоть один нагрубил! "Братва, бросаем пить, Данил Андреичу выезжать пора. Не волнуйся, Андреич, сейчас допечатаем. Буран на дворе - может, переждешь?". Им плевать, что я Владов. Они не хихикают над Охтиным. Да, они подневольные люди. Но! Если за тиражом приезжаю я, а не Данилевич, они каждую страничку дважды отсматривают. А все почему? Я однажды мыкался по этажам, в окна выглядывал, все сигареты у печатников скурил. Милоша нет и нет. В окнах вместо Милоша, вместо крытого грузовика, вместо кабины с припевающим Милошем... Пурга - это мягко сказано. "На дорогах Чернохолмской области во время февральских буранов погибло восемь человек". Это - никак не сказано. Когда тебе в зрачок стреляют ледяной иголкой - что ты вообще скажешь? Ты, неверующий блядун, только падаешь лбом в сугроб и сипишь: "Господи, спаси!". А я еще ждал. Милош не из тех, кого всю жизнь ждут. Борко - он из тех, кто даже при смерти к тебе стремится. Я - ждал. На улицах - ни поэта, ни вора, ни одного полицейского жезла. Только бушуют клубы ледяных опилок.