Давид Маркиш - Белый круг
Владимир же Ильич Левин, напротив, пребывал в приподнятом настроении: случайное упоминание старшины о разрисованном разными красками бумажном хламе, которым худжра была тесно набита, очень ему понравилось. Уже назавтра, подписав собственноручно изготовленный на бланке больницы документ об "изъятии для нужд Музея психиатрии картин, рисунков и рукописей больного Каца М.", профессор сел в служебную автомашину и, захватив по дороге все того же старшину, отправился в опечатанное помещение.
Владимир Ильич не был знатоком искусства - скорее расчетливым коллекционером, знающим цену каждой вещи в денежном выражении. Шишкин нравился ему несравнимо больше, чем Кац, но ведь и Малевич представлялся профессору, как принято говорить среди психиатров, "человеком нашего круга", а его работы, по слухам, оценивались чрезвычайно высоко, и цены ползли вверх. И даже если Кац и пожиже Малевича с его "Черным квадратом" - а в этом Левин готов был с открытым сердцем усомниться, - то положение отчасти исправлялось обилием картин в берлоге пациента.
Переступая через газетные тюки, Левин, не оборачиваясь, давал указания старшине:
- Вот эту поверни! Теперь вот эту!
Возя сапогами, старшина подбирался, вытягивал картину и поворачивал ее лицом к свету. Левин вглядывался, одобрительно кивал головой.
- И вот эту! Не дергай, аккуратно вынимай!
- В прожарку надо их отправить, товарищ профессор, - обиженно сказал старшина, вытрясая что-то из рукава. - А то насекомые встречаются... Старичок-то вон какую грязь тут развел!
Действительно, надо бы продезинфицировать, подумал Левин, разглядывая очередной холст: зеленоватые каменные холмы, похожие на вавилонские зиккураты, между ними бродят кошки с рубиновыми, бирюзовыми и сапфировыми глазами, и, разбрызгивая золото, плещется солнце в вялом море, лежащем между берегом и миром. Как по-разному он пишет, думал и прикидывал Левин: эти страшные кошки, а рядом серебристый лесной пейзаж и автопортрет с музыкальной шкатулкой - вслушивающаяся голова над приоткрытым обшарпанным ларчиком, и синяя пронзительная точка среди сплошных строк, составленных из цветов, созвездий и могильных камней. Надо будет дать Кацу краски и бумагу, пусть пока что рисует. Выпускать его нельзя, это совершенно ясно, а вот перевести в отдельную палату надо сегодня же. Родственников у него нет, это очень кстати. Держать работы после пропарки можно в Ленинской комнате, пусть студенты-практиканты смотрят, развивают патриотизм: у нас свои Ван-Гоги есть.
Вот такие мысли, как красивые метеоры в темном небосводе, вспыхивали в ничем не замутненном сознании Владимира Ильича Левина, главврача психиатрической больницы им. Карла Маркса и Фридриха Энгельса.
По возвращении в больницу Левин послал в медресе бригаду санитаров, вывозить, а сам отправился навестить своего нового подопечного.
9. Веселый Бог
Кац, сгорбившись, сидел на койке, небрежно застланной колючим солдатским одеялом времен войны. Девять его сопалатников занимались своими делами: пели, разговаривали с самими собою и друг с другом, один свистел безостановочно.
- Сидите, сидите, голубчик, - протягивая руки ладонями вперед и тем самым как бы удерживая Каца от поспешного вскакивания перед начальством, сказал Левин. - Отдыхайте!
Кац и не думал подниматься и вскакивать. Глядя исподлобья, он по
двинулся на своей койке, освобождая место врачу.
- Спасибо за угощенье, - сказал Кац. - Вы любите гречишные оладьи?
- Люблю, люблю, - послушно согласился Левин.
- С медом? - с оттенком недоверия спросил Кац.
- С медом, с медом! - обрадованно закивал головой Левин. - Мама мне в детстве пекла, как сейчас помню.
- У вас семитские черты лица, - заметил Кац. - Ладкес вам мама пекла в местечке, а не гречишные оладьи.
Скрывая мимолетную досаду, главврач поднялся с койки больного и прогулочным шагом прошелся по палате.
- Вы ходите красиво, - откинувшись к стене, выкрашенной жиденькой вдовьей краской с подтеками, сказал Кац. - Как верблюд по Вавилону.
- Почему же по Вавилону, позволительно спросить? - насторожился Левин.
- Люблю Вавилон, - жестко сказал Кац. - Шумеры, золотистое пятнышко культуры в диком мире. Разноязыкий гул, строительные леса вокруг Башни... Гениально придумано с этим разноязычьем, я бы и сам лучше не придумал. Да! Мне хотелось бы, чтобы отдаленные предки мои были вавилонянами.
- А мне... - начал было Левин, но пресекся.
- Собственно, мы ведь и есть вавилоняне, - продолжал Кац. - Наш с вами предок, праотец Авраам, появился на свет в Вавилонии и уже оттуда перекочевал к Иордану, в Палестину. Помните?
Вот это уже было совсем некстати: при слове "Палестина" Владимир Ильич скосил глаза и поглядел, не прислушиваются ли сопалатники Каца к их разговору.
- Есть мнение, - веско и убедительно, как на партсобрании, сказал главврач, - что именно Вавилон явился гнездом нынешней цивилизации. Видите, мы с вами придерживаемся одной и той же точки зрения.
- Ничего подобного, - полуотвернувшись, процедил Кац. - Мы с вами живем в эпоху рассчетно-учетной цивилизации, и это отвратительно. Но цивилизация в конце концов лишь оболочка, хрупкая ореховая скорлупка, а мир по-прежнему самодостаточен и прекрасен. Вы не согласны?
- Ну в общих чертах... - пробормотал Левин. Ему не хотелось вступать в марксистскую дискуссию с безумцем, только что сравнившим его с верблюдом. Правда, он еще и не такое слыхал от своих подопечных. - Чем же он так прекрасен?
- Всем! - улыбнувшись беззубым ртом, убежденно сказал Кац. - Горами, реками. Небом. Да и людьми тоже.
Левин вспомнил своих санитаров с медными плечами и чугунными кулаками и тоже улыбнулся - понимающе, знающе. В щели между тонкими губами по-молодому сверкнули отменные сахарные зубы.
- За челюсть дорого платили? - с интересом вглядываясь, спросил Кац. Я вот все собираюсь вставить, да никак не наберу необходимой суммы.
- А вы очки не носите? - сердито спросил Левин. - Вам бы уже пора, голубчик...
- Пора или не пора, а не ношу, - возразил Кац. - Да мне и нельзя: стекла искажают взгляд художника. Любые стекла, безразлично какие - розовые, дымчатые или увеличительные.
Неудобно сидя на краю койки, Левин молча глядел на Каца. Дымчатые, значит, тоже ему не подходят. И зубы почем... Вот ведь фруктец, вот орех! Новый больной решительно не нравился главврачу, и это настораживало и тревожило душу: Владимир Ильич не помнил, когда его отношение к пациенту определялось понятиями "нравится" или "не нравится". Всякий пациент вот уже десятки лет был для него объектом исследования - правда, объектом одушевленным, но не вызывающим никаких иных чувств, кроме как желания сориентироваться в темных закоулках его сознания. А этот Кац - вызывал! Вопреки здравому смыслу тянуло внимательно вслушиваться в его бредовые рассуждения, аргументированно и адекватно возражать, даже спорить, а надо было привычно играть с больным в поддавки: "Гречишные оладьи? Да! Земля квадратная? Да! Вы, голубчик, Орлеанская дева, Наполеон Бонапарт, Микеланджело? Да, да, да!" Само это желание спорить с Кацем было чистой воды безумием.
- А кто, по-вашему, самый замечательный художник? - спросил, наконец, Левин. - Кто для вас, так сказать, образец? Ван Гог? Модильяни? Или, может, кто-нибудь из наших лауреатов?
- Леонардо да Винчи, - не задумываясь, ответил Кац. - Он был больше, чем гений. Он был Посланец, Вестник...
- Ну да... - сказал Левин. - А вы? Вы тоже Вестник?
- Я гений, - сказал Кац. - Не удивляйтесь, пожалуйста.
- А я и не удивляюсь, - потирая крупные сухие ладони одна о другую, сказал Левин.
- Вот и прекрасно! - продолжал Кац. - Ведь если мы называем себя гениями, мы можем оставаться теми же самыми людьми, если нам это нравится.
- Но как же так! - почти воскликнул Левин. - Гений потому-то и гений, что отличается от остальных людей!
- Не надо пугаться этого термина, - мягко возразил Кац. - Он приложим к нам вполне. Он ни к чему никого не обязывает. Не требуется никаких крыльев, которые качались бы в виде нелепых прибавлений за спиной гения. Поверьте мне! Гении - милые люди, я это знаю по себе.
Черт, подумал Левин, черт, дьявол, сатана! Надо взять его в кабинет, там удобней разговаривать. Нет, на кой черт вообще с ним разговаривать, о чем? Надо вкатать ему двойной аминазин, чтоб он заткнулся наконец.
- Не волнуйтесь так, доктор, - с тревогой глядя на главврача, попросил Кац. - Ведь кто-кто, а вы-то должны понимать, что гениальность - это биологическая трагедия художника.
Он прав, подумал Левин, как он прав! И какая точная формулировка! Какая дивная тема для исследования, для статьи! Может, действительно, гений. Надо завтра же еще раз поехать к нему в медресе, проверить, не затерялось ли что-нибудь среди газет. И, конечно, все пересчитать и переписать, составить каталог. Вполне возможно, это богатство, золотая жила - чем черт не шутит.
- А какова судьба ваших картин, голубчик вы мой? - спросил Левин. - Где они?