Вдовушка - Анна Сергеевна Чухлебова
А вот и фиолетовый лаковый тренч на голый торс, мини, гольфы чуть прикрывают коленки. Длинные руки распяты, лохматая голова свесилась вниз, чей ты спаситель, да только мой. И по тонкому мохнатому бедру я вожу пальцами, и не верю своему счастью, и не бывает так, не может быть долго. Эх, все косы твои, все бантики. Мое вынутое, истекающее, раненое сердце. Слишком плотный мир, чтобы наша любовь могла жить. Но теперь у нее – другая прописка, и вопрос перешел в ту плоскость, в которой решения не нужны, абсолютно всё понятно и так.
Метаморфозы
Ясходу могу вспомнить с десяток его причесок. Четыре были при мне, остальные – на фотографиях, которые я бесконечно разглядывала.
Моя трогательная привычка: чуть заскучаешь, начнешь кукситься, – и листаешь любимые карточки. Пышное, как сахарная вата, каре, слева от пробора – розовое, справа – голубое, как глазок на крыльях неведомой бабочки. Склоненная набок блондинистая голова, ангел мой грустный с грешком в глазах. Короткие алые волосы торчком, мальчик-огонек привалился на подушку и искрит, не вставая с дивана. Задорный зеленый чубец, бежевый тренч, небритый подбородок. Щурится так, будто курит, – но, разумеется, нет.
Ко мне в руки Гоша попал черно-беленький, но платина быстро вымылась в желтый, и любимый мой мальчик носил волосы цвета имперки. Черная половина волос сочеталась с бездонностью зрачков, желтая – с бесцветными ресницами и летней, загорелой кожей. Целуешь одного мальчика – а чувство, будто сразу двух. И неизвестно, какой из них любимей и краше.
Впрочем, великолепие это чего-то стоило. Иногда обедов, потому что все деньги спущены на покраску волос. Иногда и здоровья: выпорхнул как-то из подъезда, окликнули, били ногами, вытекла губа. Так и косит едва заметный шрам, будто лицо твое, самого тебя пытались перечеркнуть. Ан нет, не вышло, и в этот самый шрам я лично целовала тебя три тысячи раз.
Что удалось, так это припугнуть, – и теперь для тебя немыслимо появиться с непокрытой головой на улице. Ты словно маленькая покорная мусульманочка, а вся твоя красота достается только законному владельцу, мне. Не знаю, на каких законах основано мое владение, нарушающее законы людские. Закон искусства – божий закон, и он, разумеется, выше всей этой бюрократической шелухи.
Каждый раз, когда ты снимал кепочку, в груди становилось пусто. Пока твои волосы падали на плечи, в мое тело приходила микро-смерть, сердечко не билось, кровь стыла. Будто от вспышки сверхвысокой температуры, кровь обращалась в газ, и мое легкое-легкое тело парило где-то под потолком.
Как-то в середине мая я торчала у себя в пригороде, готовясь выбраться к тебе в город на выходных. Ты весь вечер не находил себе места, корежило изнутри. Я знаю это твое чувство: тебя будто придавило страшной хронической болячкой, общей неустроенностью, самим собой, и ты не можешь скинуть это с груди; и думаешь: раз уж избавление невозможно, не прекратить ли всё вовсе. В такие моменты я рядом, но что я могу сделать? Я приучила тебя звонить в телефон доверия, когда совсем плохо. Я просила тебя вести дневники, чтобы ты знал, что это удушье – не навсегда. До дневников дело так и не дошло, но ты звонил, и специалисты на линии тебя немного приводили в чувство.
После очередного разговора ты спросил, можно ли приехать ко мне прямо сейчас; дело клонилось к полуночи. Ты возник на пороге, какой-то стеклянный. Я поцеловала тебя, чуть отстранилась, чтобы разглядеть как следует. Ты виновато улыбнулся и стащил с головы кепочку. Голова была голая: череп, а не голова. Тут и там – на лбу, на макушке, затылке – застыли тонкие красные корочки. «Я побрился наголо», – зачем-то объяснил. «Ты любишь меня теперь?» – не вынес и секунды, спросил.
Я сказала ему, что он всё равно самый красивый, и теперь на лице – одни глаза, а глаза у него – самое лучшее. Отерла красные подтеки с черепа, повела кормить.
Гоша больше не отращивал длинных волос; со временем на голове появилась аккуратная стрижка. Темно-русый он был не хуже, просто – другой.
Может, все эти метаморфозы и переодевания были попыткой прожить несколько жизней, раз уж одна-единственная была по заранее известному сценарию короткой. А может, и маскировкой, чтобы затеряться в толпе, задурить смерть.
И вот, где-то за год до неизбежного, он прекратил прятаться, раскрыл карты. Смирился с тем, что он физически скоро станет частью земли, снял серьги, остриг и не красил волосы.
Если сесть напротив большого морского аквариума и долго в него смотреть, начнет казаться, что рыбы плывут по воздуху, прямо над тобой. Головокружительно яркие морские бабочки, будто адским чудищам раздали райские краски, галлюцинаторно порхают в вязком воздухе. Кадры сменяются как в безумном калейдоскопе, свет преломляется, часами рассматривай – и не надоест, картинка не повторится. Твои фотографии – морской аквариум, который всегда со мной.
Часть третья
март 2021 – март 2022
Как в кино
Гоша знает все фильмы на свете, поэтому мы никогда не смотрим кино. Он – пересматривает, показывает, я – внимаю, учусь.
Выбор на вечер – отдельный аттракцион. Гоша садится передо мной и задает вопросы. «Сложный или простой? Веселый или грустный? Язвительный или добрый?» В зависимости от ответов кинопланы могут свернуть к Трюффо, а могут и к Борату. Я восторженно охаю или смеюсь до всхрюкиваний. Гоша держит ноутбук и довольно блестит глазом. Иногда я начинаю дремать – и он негодует, но никогда не обижается всерьез. Когда мы смотрим кино, я кладу голову ему на грудь. Гоша гладит мое плечо.
«– А что это за парень?
– Он переводчик. И между прочим, он мой муж.
– Кто?
– Муж».
Ноутбук шатается на коленках у Гоши, нас разбирает одним нервным смешком на двоих. Сложный, грустный, добрый. На экране – «Мне двадцать лет». В конце фильма отец-солдат приходит к герою. Ему двадцать три, отцу двадцать один. Отец ему жизнь подарил. А бывает, и смерть