Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
Те же двое сержантов-карабинеров доставляют меня обратно. Сейчас они куда как разговорчивы, их интересуют подробности, они требуют разъяснений. Я отвечаю резко и коротко, избегаю разговоров и всю дорогу сижу, вжавшись в угол машины.
Прокручиваю мысленно горячечные слова смертника, потребовавшего у меня отчета («у вас и у вашего Бога», – сказал он) о нашем соучастии в заговоре глобального уничтожения и разгула смерти. Он требовал отчета у меня, того, который из окопов видит, как ни за что гибнут люди, и не бунтует.
«Вы проклинать должны, – кричал он, срываясь на визг, – вы, попы, должны проклинать, а не благословлять! Проклинать знамена, генералов, пушки, штыки! Вы не смеете отпускать им грехи, вы должны проклинать душегубов!»
Офицеру, который пригрозил ему уж не знаю каким таким суровым наказанием, он крикнул: «Ты, штабная крыса, может, хочешь дважды меня расстрелять?»
Я не стал оправдываться перед ним ни в чем и, может быть, поэтому он под конец вроде как извинился: «Вы тут ни при чем, это я так, для примера», – заявил он, намекая на то, что в его поступке не было ничего против меня лично. Одно – последнее – назидание, вырвавшееся из него, когда ему затыкали рот тряпкой, которой, по идее, должны были завязать глаза, было явно лишним. «Подумай, поп!» – сказал он. Я и так все время об этом думаю.
Капрал был приговорен к смерти за дезертирство. Подвело его то, что ему, как и многим другим нашим солдатам, довелось сражаться в нескольких километрах от дома. Он понюхал пороху, прошел через дюжину бесполезных сражений, видел, как рядом гибнут ребята из его деревни, с которыми вместе ходили и в школу, и на охоту. И однажды ночью не выдержал: вышел сменить постового на дальнем складе боеприпасов, снял его с часов и пошел восвояси. Не прячась, спокойным шагом. Его не остановили. Он нырнул в поля только тогда, когда завидел свой дом.
Когда его обнаружили после двух безрезультатных обысков, он прятался в яме, на которую была навалена двухметровая куча навоза. Суду он заявил, что рассматривает свой поступок как законную меру самозащиты: вы собираетесь меня погубить, а я по праву и по мере сил стараюсь препятствовать вашим планам. При таких доводах он, естественно, схлопотал вышку.
*
Как неприкаянный я перемещался с места на место, автоматически исполняя свои повседневные обязанности. До глубины души я был потрясен словами казненного воина. Я их слышал не раз, но не в таком душераздирающем выражении; я и сам постоянно повторяю себе прозвучавшее в них обвинение; но крик души человека, которого сейчас не станет, ранит тебя как нож.
Противоречие, угнетающее меня с тех пор, как я оказался в траншеях, неразрешимо: я выполняю миссию милосердия, и я это знаю; однако эта же миссия делает меня соучастником тех, кто благословляет военные знамена, кто поет «Тебе, Господи» ради достижения нами побед. Я не могу разрешить это противоречие, сколько ни бьюсь над поисками оправдания, отмежевавшего бы меня напрочь от войны и от безумия мира, вновь запродавшего Христа.
Мы, священники, участвуем в этой оргии насилия, чтобы облегчить (без особых успехов) страдания наших ближних, ставших ее невинными жертвами, но мы не в состоянии предпринять что-либо, что могло бы ее остановить. Мы спасаем души, когда можем либо когда они позволяют себя спасать, на их последнем, предсмертном вздохе. Нас заботит, чтобы солдаты не проклинали имя Господне, когда их дробят на куски осколки гранаты, когда им выворачивает кишки, но о чем мы думали раньше, чтобы они не гибли?
Потряс меня также поступок капрала. Ну подумаешь, плевок! Плевое, можно сказать, дело, исполненное, однако, огромного символического значения: все презрение выражается в нем. Прошло уже достаточно времени, но меня и сейчас передергивает при воспоминании о нем.
Из наших никто не знает о случившемся, но даже если бы кто-то и знал, я бы сумел уклониться от сочувствий. Мне ни к чему сострадания, мне нужна только любовь. В условленный час я поднялся к часовне: к Донате, единственному человеку, от которого можно было ждать хоть немного тепла. Мне ничего от нее не надо, даже слов: одного ее влюбленного взгляда. Я рылся в мыслях, вспоминая слова, которые не раз от нее слышал, будто любовь – единственное спасение от захлестывающих нас страха и боли, и эти слова уже не казались мне чересчур мирскими. Я почувствовал, что милосердие, то бишь истинная любовь, заключается и в моем с ней единстве против безумств и ужасов войны.
Мы сидели друг подле друга. У нее тоже не было охоты разговаривать; время от времени она поглядывала на меня, поворачивая голову. В нескольких сантиметрах от ее лица я чувствовал запах, не похожий на запах духов, которым она вся пропахла: запах пудры, что ли, придававшей ее щекам розоватый, фарфоровый оттенок.
Повернувшись снова, Доната вдруг поцеловала меня, в висок. Я рассмеялся, потому что на мне остался след от помады, который она усердно вытирала носовым платком, делая вид, что не замечает моего конфуза. Тем же платком стерла с губ помаду и, обхватив мою голову руками, стала быстро-быстро покрывать поцелуями все лицо, обходя старательно лишь губы. Опустилась передо мной на колени и прижала к груди мою голову.
– Милый, – шептала она.
Внезапно я сжал ее в объятиях и жадно прильнул к ее губам. Она пыталась вырваться, говорила что-то про заразу и под конец сдалась. Мы целовались неистово, языками, зубами: на мне до сих пор след укуса. Наконец, бездыханная, она обмякла в моих объятиях. Это продолжалось секунду, потом она подхватилась и бросилась по тропинке, не меньше моего потрясенная произошедшим.
*
На улице ночь, я сижу, запершись в своей комнате, и раздумываю над тем, что произошло. Грех, который я до сих пор мог про себя приуменьшать сколько душе угодно, вплоть до сокрытия самого факта его существования, нынче облекся в плоть, которая меня изобличает.
Я целовал ее, как целуются возлюбленные, в каком-то бешеном исступлении, с жадностью изголодавшегося самца, и даже не пытаюсь отрицать, что испытывал огромное наслаждение. Злобный пес, неустанно лающий во мне и обличающий половинчатого человека – мужчину, который и не воюет, но и не соблюдает нейтралитета, попа, благословляющего даже тогда, когда, казалось бы, должен предавать проклятию, – на минуту утих. Прильнув к женщине, я вдруг почувствовал, как меня уносит в другую жизнь, далекую от моей: жизнь, где необыкновенно легко живется.
До сих пор ощущаю на себе запах ее духов. Вдыхая его, переживаю те же