Алешковский Петр - Рыба. История одной миграции.
Я сделала бутерброды. Он молча поел, ушел одеваться. Уже в дверях бросил через плечо:
— Рекорд отмечали — двести пятьдесят бычков за смену, глядишь, ударником коммунистического труда стану.
С той ночи он начал сильно пить.
8
Он приходил вымотанный, не радовался еде, выпивал разом стакан водки и валился спать или утыкался в телевизор.
Обвыкнув на мясокомбинате, Геннадий научился “носить” — приходил домой в плаще (это в нашу-то жару), под которым, намотанные на все части тела, были упрятаны куски вырезки. Личный рекорд — двадцать восемь килограммов за раз! Я боялась, что его посадят, но на все теперь следовал ответ:
— Так все делают! Хватит, воров наловился!
Он купил мотоцикл “Урал” с коляской и очень им гордился. Когда родился Валерка, встретил нас в роддоме с цветами, посадил в мотоциклетную коляску и трижды объехал общагу по кругу. Торжественно внес Валерку домой. Два месяца он не притрагивался к вину, купал, пеленал малыша, а потом, наигравшись, охладел, и все пошло, как и до рождения сына.
— Мне важно, чтобы вы не знали забот, — заявлял он многозначительно после вечернего стакана. — Ты занимайся домом, а я вас прокормлю.
Деньги меня не радовали, дом он использовал, как ночлежку, никогда с нами не гулял, существовал сам по себе. А ведь поначалу он мечтал иметь детей. Мужики во дворе нашего общежития его уважали — это стало для него главным. Опера, что работали на его прежней работе, получали мало и часто приходили к нам покупать ворованное мясо — мясник в те времена был важной персоной. Правда, постепенно как-то отпали, клиентуры хватало в самой общаге, а потом и в новом доме. Геннадий кичился тем, что хорошо зарабатывает, всегда сравнивал, сколько принес домой денег он и сколько заработала я, но я-то знала — все это показное, в нем развилась болезненная подозрительность, ему казалось, все только и смотрят на его негнущуюся ногу. Убедить его в том, что это ему только мерещится, было невозможно.
Я получила диплом и стала работать в нашем отделении медсестрой. Он командовал нами дома, я подчинялась, как положено, — кругом люди жили схоже. Спал он со мной теперь редко и был груб, словно вымещал на мне обиды судьбы. Поначалу меня это пугало и обижало, я думала о причине такого охлаждения беспрестанно. Девчонки в больнице любили поговорить о сексе, я мотала на ус, всячески старалась пробудить в нем даже не любовь, а хоть интерес, нежность, но тщетно.
Быка он больше не изображал, я никогда не напоминала ему о той ночи, хотя простыни перестилать случалось. Я даже научилась делать это машинально, как в больнице. Многие женщины устраивали мужьям выволочки, я никогда не повышала на него голос. Он принимал это как должное.
Однажды проходила по двору мимо столика, где они играли в домино и выпивали. До меня донеслись хвастливые слова Геннадия:
— Бабу нужно держать в кулаке, только ослабь вожжи — сядет на голову!
Собравшиеся за столом мужики поддержали его нестройными голосами. Я прошла тихо, меня не заметили. Дома у меня было замочено белье. Я покормила сына, уложила его, принялась за стирку. Геннадия все не было. Не знаю, что на меня нашло, стирала как заведенная. Терла и терла его тяжелый грязный комбинезон о стиральную доску, пена и черные брызги летели на кафель. Я не могла остановиться, распаренные в кипятке пальцы крепко вцепились в толстую дерюгу и все не хотели ее отпускать. Я воевала с комбинезоном, била его, мочалила что есть сил, рвала и душила, выкручивала рукава, свивала в жгут штанины и молотила этим мокрым куском по чугунной ванне, словно хотела вытрясти из неживой материи живую душу. Пот, вода или слезы текли по щекам, в ванной было, как в парной. В конце концов силы оставили меня, я бросила комбинезон в таз с грязной водой, шатаясь, вышла в закут, что служил нам кухней, прислонилась к дверному косяку. После этой парильни меня била дрожь, как если бы я вернулась с мороза, тело утратило чувствительность. Сморщенные, неестественно белые подушечки пальцев были холодны, как лед. Не знаю, как добралась до постели, залезла под одеяло. Мелкие иголочки, наконец, закололи в кончиках пальцев — я начала оттаивать. Сил не было настолько, что я не смогла бы повернуться на другой бок. Слава богу, Валерка спал спокойно, и мне не пришлось к нему вставать. Той ночью муж не пришел — как я потом узнала, они, напившись, заснули в гараже у Полеоновых — наутро был выходной, они гуляли до вечера и лишь в темноте расползлись по домам.
Он пришел всклокоченный и страшный и сразу же бросился приставать. Пытался загладить вину, называл меня Конфеткой, беззастенчиво и грубо шарил по моему телу руками, пахнувшими селедкой. Я никак не реагировала — мне было стыдно. Довести начатое до конца он не смог, выругался, откатился к стенке и захрапел. Его правая рука властно лежала на моей груди. Я выскользнула из его объятий, пошла в ванную и вымылась с ног до головы хозяйственным мылом. Утром он ушел на работу, не позавтракал, не похлопал меня по плечу, просто исчез, а вечером явился и молча сунул мне большую красную розу. Я долго хранила эту засохшую розу — она стояла в бутылке на платяном шкафу, чуть наклонив голову, как ученик, просящий прощения, и постепенно покрывалась пылью. Комбинезон, который я отделала во время стирки, порвался, пришлось покупать ему новый.
9
С маленьким Валеркой мы въехали в двухкомнатную квартиру в новом кирпичном доме со всеми удобствами. Геннадий своими руками долатал плохо поставленную сантехнику, построил в коридоре шкаф, мы купили мебель и холодильник. Всё. За остальные шестнадцать лет, кроме простенького телевизора, ничего у нас не прибавилось. Он исполнил долг, о котором не уставал напомнить мне при любом удобном случае, и тут его прорвало — начал пить серьезно. Работу на мясокомбинате, естественно, не бросил.
Кроме редкого секса и денег, которые он приносил, нас теперь мало что связывало. Я часто слышала от женщин фразу: “В том, что они пьют, виноваты мы сами”. Я с этим не согласна. Спиваются от пустоты, от детской лени — Геннадию столик с домино во дворе и “сугубо мужские разговоры” заменили жизнь. Я по крайней мере в “сугубо женских разговорах” на скамеечке возле подъезда никогда не участвовала. Деление мира “мужская палатка — женская палатка” меня не устраивает.
Я стала предохраняться, рожать от него второго ребенка я боялась, да и он не выказывал никакого желания, но, видно, дала промашку. Вслед за Валеркой родился Павлик. И не было уже приведших меня в смущение кругов вокруг дома, был выпивший муж, горланящий в приемном отделении: что-то он не поделил с нянечкой, и эта обида не давала ему покоя все время, пока я несла Павлика на руках домой.
Я покормила мальчика, подержала его столбиком, дождалась, когда срыгнет, уложила в колыбельку. Геннадий сидел рядом и ждал, а как только Павлик засопел, потащил меня в койку. Сделал свое дело, закурил.
— Я думал, ты тоже соскучилась.
В его голосе было столько обиды — не было смысла ничего ему объяснять, мое состояние нисколько его не волновало. Тут раздался звонок, пришли дружки — поздравлять. Он немедленно оделся, бросил через плечо:
— Конфетка, я ненадолго.
— Забери Валерку из садика.
— Угу!
И он испарился. В шесть, понимая, что садик закрывают, оставив Павлика одного, я помчалась за сыном. Валерка сидел с нянечкой — один-одинешенек, что-то мастерил на полу. Геннадий пришел заполночь, без слов рухнул на кровать.
Я ничего не могла с собой поделать, страхи, что я грешна и грязна, вернулись и преследовали меня по ночам. Часто теперь, лежа с ним рядом, я смотрела на луну за окном, маленькую и холодную; такая же была в ночь, когда мы разговаривали с Нинкой, такой же натертый гривенник притягивал меня против воли в больнице в Пенджикенте. Мне слышался Нинкин шепот: “Я ничего теперь не ощущаю”. Я ощущала — прикосновения Геннадия были так противны, что немела гортань, и я молчала, исполняя свои супружеские обязанности, давясь от омерзения застрявшим в горле холодным комом. Он зло шептал: “Ты что, дура, язык проглотила?” Несчастливый и потерянный, он откатывался прочь, как откатывается от некрепко сплоченной поленницы утратившее хрупкое равновесие полено. Легкий ночной ветерок колыхал тюлевые занавески, лунный свет протекал сквозь них, и мне казалось, что на теле храпящего мужа проступает древесная кора.
Спасали меня дети. В тишине раздавался плач Павлика, и я вскакивала, шла качать колыбель, или начинал сильно ворочаться во сне Валерка: он спал беспокойно, свивал простынку в жгут, любил спать на коленках, уткнувшись лбом в жесткий волосяной матрас. Я поднимала его, спящего, снимала трусы, писька торчала морковкой — подставляла горшок и шептала “пс-пс”, он, не разлепив глаза, выдавал бодрую струйку и засыпал уже спокойно, положив голову на сжатый кулачок. Было умильно смотреть, как он морщит лицо, напрягает силы, чтобы выдать фонтанчик и освободиться от лишней влаги. Я шла назад, ложилась спиной к Геннадию. Обида отходила на второй план, падала куда-то на дно, руки еще хранили тепло от прикосновений к моим мальчишкам, и это тепло расходилось по мне, дезинфицировало отравленный организм. Гортань оттаивала. Вспоминать глупости, что он вываливал на меня, уже не хотелось. Я потихоньку засыпала.