Алешковский Петр - Рыба. История одной миграции.
Я, дура, обижалась. Жизни наши разошлись, в Пенджикент меня больше не тянуло. Известие о женитьбе Ахрора, кажется, никак меня не задело, помню, правда, он снился мне какое-то время после письма, а потом я и думать о нем забыла. Геннадий же не снился мне никогда, он скорей вставал перед взором, словно был рядом и только отлучился на минутку. Я ждала вестей, но их не было. Мать его жила в Тверской области, в Вышнем Волочке. Может быть, он подался туда? В Душанбе он остался после армии.
Так тянулся год, последний учебный. Виктор шел на золотую медаль, у меня отметки были чуть похуже, но я тоже училась без троек. Виктор решил, что станет кардиохирургом. О том, чтобы поступать в Таджикистане, нечего было и думать — там все решали деньги, которых у нас не было. Марат Исхакович советовал мне ехать в Калинин — тамошний медицинский славился, и можно было пробовать поступать без блата. Виктор метил в Москву и только в Москву и меня тянул за собой.
— Мы поступим, голову на отсечение даю, ты все знаешь не хуже меня.
Каждый вечер мы с ним занимались. В выходные Марат Исхакович гонял нас по химии, а его жена Ольга Романовна, завуч в школе, проверяла наши сочинения. Я мечтала стать терапевтом. Теперь если о чем-то и жалею, то об этой упущенной возможности.
В мае, в канун выпускных, в дверном проеме ординаторской появился Геннадий. В гражданке, с легкой деревянной палочкой. Необычный, серьезный, таким я его еще не видела.
— Конфетка! — Он расставил руки, миг — и я уже обнимала его, крепко прижимаясь к его груди. — Пойдем, мне нужно многое тебе рассказать.
Я бросила смену, мы ушли в больничный сад. Геннадий заметно хромал — московская операция не помогла, он и сейчас не может согнуть ногу до конца.
Из сада мы отправились в наше общежитие. Геннадий купил шампанского и конфет. Я не шла — летела, его проблемы казались мне полной ерундой, главное, что я смогла, рассказала — в обмен на его мелочные страхи выложила свои. Геннадий крепко прижал меня к себе.
— Дуреха, ни в чем тебе не отказано, тебя надо любить, сильно любить, пошли скорее, я весь год о тебе мечтал.
Глупый, он не писал — боялся, что не приму инвалида. Выходило, что он молчал перед отъездом, потому что жалел меня!
Страх и сомнения — все отлетело, голова, всю жизнь не дающая мне покоя, отключилась. Его сила, его неуклюжая мягкость вмиг лишили меня рассудка. В какой-то момент ощутила — его рука ласково, но настойчиво запечатывает мне рот: я кричала, а стены в общежитии были картонные. Затем мы долго лежали, немые, на мокрой простыне, я прижималась к его спине, упругой и крепкой, как круп жеребца, пахнувшей едким, сладким потом. Ладонь, сложившись домиком, прикрывала его срам — так мать оберегает уснувшее дитя. Пустота вокруг потрескивала разлетевшимся от наших тел электричеством — песчинки на штукатурке вспыхивали голубым и зеленым, а луна заглядывала в форточку, раскрасневшаяся, хитрющая и щедрая, похожая на лицо старика таджика, у которого я девочкой всегда покупала в магазине молоко из холодильника. Плечики бутылки были усеяны бисеринками влаги, как плечи Геннадия, украдкой я всегда слизывала их, тогда же в общежитии, дотянуться до его плеча языком не было сил, даже заснуть я не могла.
Мечта стать врачом рассыпалась в одно мгновенье. Утром мы подали заявление в загс.
Через день в больницу привезли сильно обгоревшего парня со стройки. Боль не отпускала его — даже во сне, одурманенный димедролом с промедолом, он кричал и просыпался: глаза полны ужаса, лоб в холодном поту. Несколько раз я садилась рядом, брала его руку, но поймать волну не смогла, мысли были о другом.
7
Дробь рассадила коленку Геннадия, подстрелив его на взлете, он мечтал о больших делах и больших погонах, хотел идти учиться в академию — вышло иначе. В милиции ему предложили работу в архиве, но киснуть там Геннадий не мог. Разругался с начальством, получил расчет, ушел в никуда. Ни жилья, ни работы. Я — беременная. Жилье давали на стройке, но не хромому же таскать раствор и укладывать кирпичи. Свой дом строил и мясокомбинат. Не раздумывая, Геннадий устроился туда “бойцом”.
Он пришел домой и гордо заявил:
— Я устроился на мясокомбинат за жилье.
— Справишься?
— Легко. Платят от выработки, до трех сотен. Проживем, Конфетка!
Нас поставили на очередь, и через полтора года мы въехали в двухкомнатную квартиру — Геннадий ее заработал.
За смену боец забивал до двух сотен голов крупного рогатого скота. Я собирала мужа на работу, стирала спецовки, изгоняла запах смерти, пропитавший его белье, обязательно проглаживала комбинезон, наводила стрелки на брюках, старалась думать о нем, а не о том страшном, о чем он рассказывал с деланым смешком, рисуясь передо мной. В больнице, на койке он не рисовался — боролся за жизнь и победил, здесь он боролся с самим собой. Его глаза иногда тускнели, становились отрешенными, как глаза старого коня, ожидающего отправки на бойню. После ужина он теперь часто сидел, уставившись в одну точку, отключившись, не реагируя на мои слова.
Я пыталась уговорить его уйти. На все следовал резкий ответ:
— Нет! Чем я хуже других?
— Ты лучше, потому и надо.
— Замолчи!
Он повышал голос. Отворачивался или уходил в комнату. После таких стычек ночью на ласки не реагировал: Геннадий был упрям, как пенджикентские ослики.
На восьмом месяце я ушла с работы и сидела дома, ждала его со смены. Смотрела в окно, старалась не пропустить. Стоило мне заметить его, ковыляющего через двор от остановки автобуса к нашему дому, у меня начинала кружиться голова. Я срывалась к двери, он входил, здоровой ногой переступал порог, затем перекидывал хромую, устало здоровался, шел в ванную мыть руки. Я подавала ему чистое полотенце — таков был ритуал. Прижимаясь к нему ночью, всей душой ощущала, как быстро меняется то незримое, что было в нем на больничной койке, — он словно отрастил защитный панцирь, пробиться сквозь эту защиту было мне не по силам. Стал капризен, требователен, часто цеплялся ко мне по пустякам. Я обижалась, но прощения он не просил, похлопает только утром по плечу, как хозяин скотинку, это и было его “прости”.
В больнице его, пережившего такой жестокий бой, не мучили кошмары, теперь Геннадий часто кричал во сне, вскакивал ночью и долго курил на кухне. Слабости своей он стеснялся. Стоило мне выскочить за ним вслед, как он набрасывался на меня:
— Что тебе надо? Спи!
— Гена, что случилось?
— Спи, я сказал!
Глядел исподлобья, весь налитый какой-то незнакомой, дурной силой, словно сдерживался, чтобы не закатить мне оплеуху. Я уходила реветь в подушку. Он возвращался немой и чужой, ложился к стене, безмолвно засыпал.
Еще у него появилась нехорошая черта — все кругом были отвратительные, все строили ему козни, обсчитывали его. С этим невозможно было бороться.
— Ты все придумал, надо больше доверять людям.
— Дура, что ты видела в своей деревне!
Мог и похлеще завернуть. Мама никогда не обзывала меня грубыми словами и если говорила “поросятина”, то только в шутку, ласково.
Первый раз, когда он вернулся пьяный, я готовила баклажанную икру — Геннадий ее очень любил. Он сразу прошел в комнату, скинул одежду на пол, рухнул на кровать и захрапел. Я накрыла его одеялом, поставила на тумбочку стакан с подслащенной лимонной водой, ушла на кухню. Поужинала в одиночестве. Пошла спать, думала, как бы примоститься на кровати, чтобы его не касаться, — не выношу запах перегара. Кровать была мокрая. Кое-как я его растолкала, стащила на пол. Сколько раз мне приходилось перестилать мокрые простыни в больнице, и я почти не замечала резкого запаха мочи, но здесь, дома, я едва справилась с подступившей к горлу тошнотой. Стащила белье в ванную, замочила в тазу, выволокла на балкон матрас, перестелила простыни. Он молча наблюдал за моими действиями, развалившись на полу. Хлопал глазами и молчал.
— Ложись спать, пьяница несчастный!
Качаясь, он встал, худой, длинный, голый, заложил руки за голову и вдруг наставил себе рога, издал утробный рев, согнулся, встал на колени и пополз на меня. Приблизил пьяное лицо к моему лицу, промычал, дохнул перегаром, скользнул щекой по моей щеке, уткнулся лбом в подушку. Затем издал звук, похожий на смех, отнял лицо от подушки, повел рогатой головой несколько раз, изображая быка, и на коленях уполз на кухню. Я лежала, как мышка, одеяло не грело. Из кухни не доносилось ни звука. Потом Геннадий вернулся, аккуратно пробрался к стенке и тут же захрапел.
Утром он похлопал меня по плечу, ничего не сказал. Сел пить чай. Взял в руки нож, чтобы отрезать колбасу, тупо уставился на лезвие, отложил нож в сторону.
— Отрежь колбасы.
Руки его ходили ходуном.
— Пива тебе надо выпить, а не чаю.
— Отрежь колбасы, я сказал!
Я сделала бутерброды. Он молча поел, ушел одеваться. Уже в дверях бросил через плечо: