Владимир Набоков - Смотри на арлекинов!
Он был из тех людей, которых невесть почему часто перебивают, но которым никакая сила в нашей благословенной галактике не помешает докончить фразу, несмотря на все новые препоны, поэтические или природные, – будь то смерть собеседника («Я как раз говорил ему, доктор…») или появленье дракона. Вообще-то похоже, что такие помехи на самом деле помогают им отшлифовать предложение, придать ему окончательный вид. Тем временем мучительный зуд его незавершенности отравляет их разум. Это похуже прыща, которого не выдавишь, пока не придешь домой, и почти так же худо, как воспоминания пожизненного каторжанина о последнем маленьком изнасилованье, сорванном в сладостной стадии еще нераскрывшегося бутона вмешательством подлеца-полицейского.
– Я глубоко польщен, – наконец-то закончил Окс, – возможностью приветствовать в этом историческом здании автора «Камеры обскуры» – это ваш лучший роман, по моему скромному мнению!
– И как же не быть ему скромным, – ответил я, сдерживаясь (опаловый лед Непала перед самым обвалом), – когда мой-то роман, идиот вы этакий, называется «Камера люцида».
– Ну полно, полно, – сказал Окс (милейший, в сущности, человек и джентльмен) после ужасной паузы, во время которой все не распроданные остатки раскрывались, будто сказочные цветы в фантастической фильме. – Обмолвка не заслуживает столь резкой отповеди. «Люцида», конечно «Люцида»! A propos[58], – касательно Анны Благово (еще одно незавершенное дело или, кто знает, трогательная попытка отвлечь и утихомирить меня занятным анекдотцем). Вы, верно, не знаете, ведь мы с Бертой двоюродные. Лет тридцать пять назад в Петербурге мы с ней состояли в одной студенческой организации. Готовили покушение на Премьера. Как это все далеко! Требовалось точно выяснить его ежедневный маршрут, я был в числе наблюдателей. Каждый день стоял на определенном углу, изображая мороженщика! Представляете? Ничего из нашей затеи не вышло. Все карты спутал Азеф, знаменитый двойной агент.
Я не видел проку затягивать мой визит, но он извлек бутылку коньяка, и я согласился выпить, потому что меня опять начинало трясти.
– Ваша «Камера», – сказал он, справясь в гроссбухе, – неплохо идет у меня в магазине, очень неплохо: двадцать три – виноват, двадцать пять – штук за первую половину прошлого года и четырнадцать за вторую. Конечно, настоящая слава, а не просто коммерческий успех, определяется поведением книги в библиотечном отделе, – там все ваши названия нарасхват. Чтобы не быть голословным, давайте поднимемся в хранилище.
Я последовал за прытким хозяином в верхний этаж. Библиотека топырилась, как гигантский паук, она набухала, подобно чудовищной опухоли, угнетала сознание, словно расширяющаяся вселенная обморока. В ярком оазисе, окруженном смутными полками, я увидел людей, сидевших за овальным столом. Краски были живые и четкие, но в то же время как бы видные издалека, словно изображал всю сцену волшебный фонарь. Немалая толика красного вина и золотистого коньяка участвовали в оживленной беседе. Я признал критика Базилевского, его подпевал Христова и Боярского, моего друга Морозова, романистов Шипоградова с Соколовским, честную фикцию по фамилии Сукновалов (автора модной социальной сатиры «Герой нашей эры») и двух молодых поэтов: Лазарева (сборник «Мирность») и Фартука (сборник «Молчание»). Несколько голов повернулось к нам, а благодушный медведь Морозов попытался даже привстать, улыбаясь, – но мой хозяин сказал, что у них совещание и лучше им не мешать.
– Вы подсмотрели, – прибавил он, – рождение нового литературного журнала, «Простые Числа», – то есть это они думают, что рожают, на деле же – просто сплетничают и пьют. Теперь позвольте вам кое-что показать.
Он завел меня в дальний угол и торжественно повел фонарем по прорехам на полке с моими книгами.
– Видите, – воскликнул он, – сколько томов отсутствует! Вся «Княжна Мери», то есть «Машенька» – а, дьявол! – «Тамара». До чего я люблю «Тамару» – вашу «Тамару», конечно, – не Лермонтова или Рубинштейна! Простите меня. Как не запутаться среди стольких шедевров, черт их совсем подери!
Я сказал, что мне дурно, хочу домой. Он предложил проводить меня. Или, может, лучше в такси? Не лучше. Сквозь заалевшие пальцы он украдкой посвечивал на меня фонарем, высматривая, не собираюсь ли я грохнуться в обморок. С успокоительным воркованием он свел меня вниз боковой лестницей. По крайности, весенняя ночь выглядела настоящей.
Немного замешкавшись, глянув на освещенные окна, Окс устремился к ночному дозорному, гладившему грустного песика, которого вывел на прогулку сосед. Я глядел, как мой предусмотрительный спутник пожимает руку старику в серой накидке, указывает на разгульный свет, справляется с часами, сует постовому мзду и на прощание вновь пожимает руку, словно десятиминутный поход к моему жилищу был опасным паломничеством.
– Bon[59], – сказал он, присоединившись ко мне. – Раз не хотите в таксомоторе, давайте пройдемся. Он приглядит за моими запертыми гостями. Я хотел кучу всего выспросить у вас о вашей работе, о жизни. Ваши confrères[60] уверяют, будто вы «нахмурены и молчаливы», как Онегин говорит о себе Татьяне, но ведь не быть же нам всем Ленскими, правда? Позвольте мне, пользуясь этой приятной прогулкой, рассказать о двух моих встречах с вашим прославленным отцом. Первая случилась в опере, в пору Первой Думы. Я, разумеется, знал портреты ее наиболее приметных членов. И вот из божественных высей я, бедный студент, увидел, как он появился в розовой ложе с женой и двумя мальчуганами, одним из которых, конечно же, были вы. Второй раз я увидел его на публичном диспуте по вопросам текущей политики, на розовой заре Революции; он выступал сразу после Керенского, и контраст между нашим пламенным другом и вашим отцом с его английским sangfroid[61] и отсутствием жестикуляции…
– Мой отец, – сказал я, – умер за шесть месяцев до моего рождения.
– Ну, видать, опять оскандалился, – отметил Окс после того, как, проискав целую минуту платок, высморкался с величественной нарочитостью Варламова в роли гоголевского Городничего, запеленал результат и уложил свивальник в карман. – Да, не везет мне с вами. И все же этот образ запал мне в память. Контраст и правда был воистину замечательный.
В годы, которых все меньше оставалось до начала Второй мировой, мне довелось встретиться с Оксманом еще раза три-четыре самое малое. Он приветствовал меня с понимающей искрой в глазах, как будто мы вместе владели каким-то очень личным и не очень приличным секретом. Его превосходную библиотеку со временем захапали немцы, да не удержали, и она оказалась у русских, еще даже лучших хапуг в этой освященной временем игре. Сам Осип Львович погиб при отчаянной попытке к бегству, – уже почти убежав, босой, в заляпанном кровью исподнем, из «экспериментальной больницы» в нацистском концентрационном лагере.
5
Мой отец был игрок и распутник. В свете его прозвали Демоном. Портрет, писанный Врубелем, передает его бледные, как у вампира, ланиты, алмазные очи, черные волосы. То, что присохло к палитре, использовал я, Вадим, сын Вадима, прописывая отца обуянных страстью детей в «Ardis’e», лучшем из моих английских романов (1970).
Отпрыск княжьего рода, верно служившего дюжине царей, отец застрял в идиллических предместьях истории. Его политические взгляды были поверхностны и реакционны. Он вел ослепительную и сложную чувственную жизнь, что до культуры, сведения его были отрывочны и заурядны. Он родился в 1865-м, женился в 1896-м и погиб 22 октября 1898 года на револьверной дуэли с молодым французом, повздорив с ним за карточным столом в Deauville – это какой-то курорт в серой Нормандии.
Ничего особенно пугающего в ошибке доброжелательного, нелепого, в сущности, и бестолкового старого дурня, принявшего меня за какого-то другого писателя, могло и не быть. Я сам прославился тем, что во время лекции сказал однажды «Шелли», желая сказать «Шиллер». Но то, что обмолвка этого олуха или оплошность его памяти смогла внезапно связать меня с миром иным сразу за тем, как я с сугубым испугом представил, что, может быть, я непрестанно подделываюсь под кого-то, ведущего настоящую жизнь за созвездиями моих слез и звездочек над стихами, – вот это было невыносимо, как посмело это случиться со мной!
Едва затихли последние звуки прощаний и извинений бедного Оксмана, как я содрал удушавшую меня полосатую шерстяную змею и шифром записал каждую подробность моего свидания с ним. Затем провел пониже жирную черту и вывел караван вопросительных знаков.
Махнуть ли рукой на совпадение и на все, что из него вытекает? Или, напротив, переиначить всю мою жизнь? Должен ли я забросить искусство и выбрать иной путь притязаний – серьезно заняться шахматами, или, скажем, стать лепидоптерологом, или дюжину лет провести неприметным ученым, приготовляющим русский перевод «Потерянного рая», который заставит литературных кляч шарахаться, а ослов лягаться? Но только писательство, бесконечное воссоздание моего текучего «я», способно удерживать меня в более или менее здравом уме. И все, что я сделал в итоге, – это отбросил псевдоним, приевшийся и отчасти сбивавший с толку, – «В. Ирисин» (сама моя Ирис говаривала, что он звучит так, будто я – вилла) – и вернулся к своему родовому имени.