Стежки, дороги, простор - Янка Брыль
Этот язык и эти хлопки я припомнил, когда пан комендант подъехал к нашей толпе, стоявшей около большака, и поздоровался только с Комарами. Он хотел еще что-то сказать, да тут из-за взгорка выскочила еще одна открытая легковушка. Сивая кобылица коменданта — не сказать, что такой уж огонь — вдруг шарахнулась, рванула с места галопом и понесла! Не по дороге, а в поле — по картошке, по овсу, по житу, поперек загонов, сверху вниз, в низину… Ездок, растопырив локти, беспомощно трясся на ней все дальше, дальше от нас. А вдогон ему победоносно, будто дождавшись наконец такого зрелища, грохнули хохот и крики — и взрослых, и наши, со свистом в пальцы.
И вот тогда Шура, словно озаренный, в миг пережив все свои двухлетние муки с «он» да «эн» чужой грамоты, увидел тот милтачевский гремучий оркестр и закричал вслед коменданту:
— Затрóнбиш кобылэн в дýпэн![66]
Пусть не очень правильно, однако же сразу с тремя носовыми гласными.
Выкрик этот пришелся как раз на паузу, все услыхали его, и хохот с криками и свистом взорвался с новой силой.
Тогда наш Комар впервые рассердился по-настоящему. Погнал нас всех в школу, а там Шуру и меня поставил в угол на колени.
За что же меня? Неужели он подумал, что и на этот раз я подсказал? А может, со страху за такую демонстрацию в его присутствии? Или просто потому, что мы с Шурой дружим?
Кстати, он так и кричал:
— Я знаю вас! Знаю!..
Педагогом пан Сатурнин вообще был знатным. До сих пор живо помнится, как он в тот день, когда для нас впервые гремели трубы, купил себе полный стакан мороженого и при нас, при детях, из которых далеко не каждому родители смогли бы купить это лакомство даже в маленьких круглых вафельках, долго, спокойно, аппетитно ел его на крыльце магазина ложечкой, а мы смотрели снизу, ждали, когда же он кончит… Довольно часто, ленясь подготовиться к очередным занятиям, а то и не очень представляя, как их сегодня вести, он приносил какую-нибудь книгу, не учебник, а с этажерки в канцелярии, и у нас была читка. Пан научитель, потеснив тех, что сидели на первой парте, или пересадив кого-нибудь на другую, садился лицом к нам, ноги поставив на доску для сидения, и начинал читать всем трем классам сразу.
Но уже за это я благодарен ему с опозданием да вдогонку. За то благодарен, что через чужой язык я временами доходил тогда — все мы доходили — до красоты такой близкой, как и своя, до правды родной и нам, белорусским мужицким детям. Скажем, как в той гуральской[67] сказке, где хлопец с последней в семье миской муки в руке отворил двери амбарчика, а лютый ветер вдруг так подул, что вымел из миски всю муку, понес ее, не соберешь, не догонишь… Это было только начало польской народной сказки, только его я и помню теперь, однако и оно, это начало, говорит мне о многом.
Был у нас и другой культуртрегер, с иным языком и иным панством — милтачевский поп.
Молиться мама учила меня и заставляла с самого раннего детства, однако со словом «религия» я познакомился лишь в школе, впервые задержавшись на нем в «расписании часов», вывешенном Комаром на стене, только тогда уяснив, что не одни молитвы, но и все те истории, которые нам батюшка так интересно рассказывает, тоже религия. Но сам он называл их иначе — «законом божиим».
Редко его привозили к нам, зато дни эти были словно праздничные. С утра за батюшкой посылали подводу, мы знали, кто, чей отец или брат поехал в этот раз в Милтачи, и ждали, волновались. Почему-то мне яснее помнятся его приезды зимой. Услыхав звон колокольчика под дугой или увидев через изморозь окна лошадь и сани, мы рвались из класса на двор, и Комар нас не задерживал, так как и сам шел встречать уважаемого гостя. Не одевшись, в чем были, мы высыпали за порог и кричали уже не «дзень добры», а «здравствуйте». Старенький, седой, батюшка тяжело вылезал из саней-возка, так необычно, богато одетый — в черной каракулевой шапке, в черном длинном пальто с каракулевым воротником, а под пальто, когда он раздевался в канцелярии и входил в класс, была еще и черная длинная ряса. Без позолоченных риз, в каких мы очень редко видели его в церкви либо когда он приезжал хоронить кого-нибудь или служил раз в году молебен у нас в часовенке на кладбище. Надо сказать, что наш пастуший фольклор включал и батюшку, была и такая припевка:
Гоп-па-па, гоп-па-па,
черна ж… у попа,
у попихи побелей —
он и бегает за ней!..
Однако в школе мы об этом забывали. Батюшка так же, как и Комар, садился на первую парту, еще больше тесня учеников или пересадив уже не одного, а двух, говорил свое «ну-с…» и начинал «рассказывать из головы». Все те истории — какой был страшный всемирный потоп и как потом голубя послали с ковчега в разведку и он вернулся с масличной веткой в клюве; как братья продали Иосифа в неволю, а потом сами в большой голод приезжали к нему, когда тот стал чуть ли не царем; как маленького, очень красивого Моисея бедная мать спрятала в тростнике в просмоленной корзине и как его нашла там фараонова дочка… — все это и многое другое из рассказов батюшки волновало мое воображение, воспринималось нами как чудесные сказки. И сказки эти были в сравнении со сказками Комара куда более доступными для нас на русском языке, которым вперемешку с родным пользовались у нас взрослые в своих городских да военных воспоминаниях, в песнях, на языке, на котором были и те книги, что остались по