Песня первой любви - Евгений Анатольевич Попов
И — умер! Заснувшая, пьяная, совершенно голая валялась она на растерзанной постели, омерзительно вывернув ноги.
— Господи! — простонал Омикин, потянувшись к фотографии.
Но молодой человек его опередил. Неуловимо ловким движением он выхватил из-под ладони Омикина фотографию и заговорил грубо:
— А ну отвали, козел, старая плешь! Тебя тут просят? Отвали, к тебе не лезут, и ты сиди, кушай, пережевывай пищу!
— Врежь ему по кумполу, — посоветовал хмурый молодой человек.
— Люся это, Люся, моя жена! — стонал Омикин.
— Или давай я врежу, — сказал хмурый.
Но главный молодой человек остановил рукоприкладство, потому что он опять повеселел.
— Да ты чего болтаешь, отец? Ты чо? Ну на, на — посмотри, если хоцца, если уж так хоцца, — подмигнул он напарнику.
Омикин трясущимися пальцами взял фотографию. И точно — мерзкая эта, прежняя картина осталась, мерзкая эта женщина по-прежнему лежала. Но это была совсем не Люся.
— Это ж сама Щека и есть! — сияя, сказал молодой человек. — Ну, отец, видать перетрухал, что накрылся твой семейный очаг, с тебя причитается, — обратился он к Омикину.
А тот внезапно ослабел, сел на негнущихся ногах, набрал побольше воздуха, и вдруг его неудержимо вырвало, прямо на эти мерзкие тарелки, на этот заплеванный стол, он даже испустил от напряжения резкий неприличный звук.
— Эй, ты, ты чо, ты чо? — попятились молодые люди.
А он икал, его трясло, выворачивало, кружило.
— Да выкиньте вы его кто-нибудь отсюда, вонючку! — крикнул какой-то посторонний тип.
— Да он вроде непьющий, — сказала буфетчица.
— Пьющий, непьющий, а чо вонять? — резонно заявил тип.
— Да он, может, больной, — заступалась буфетчица. — Вам плохо, товарищ?
Омикин поднял помутневшие глаза.
— Не надо меня выкидывать, я сам уйду, — забормотал он. — Не надо, я сам.
И поднялся, но вдруг дико вытянулся и закричал:
— Сам уйду, а вы оставайтесь, так и так вашу мать!
Окружающие засмеялись.
— Ну, а ты говорила, что непьющий.
— Да уж и не знаю, — засомневалась буфетчица.
Но Омикин уже ослаб, он шатался и бормотал, вытирая крупный пот грязненьким платком:
— Извините, я знаю, что это нехорошо так делать, совестно, извините…
— Идите, идите отсюда подобру-поздорову, а то милицию вызову, — ласково сказала буфетчица.
Но Омикин уже не слышал ее. Он согнулся, присел, качнулся и медленно повалился на правый бок.
И — умер. В этот раз навсегда.
* Шибко — сильно (сиб.).
…арабские духи, или колечко золотое, или — в Сочи, в Ялту возил? — Предел мечтаний провинциалочки.
«Рассыпуха» — жуткое советское разливное крепленое плодово-ягодное вино (жаргон).
Вот и соответствующая частушка:
Говорит старик старухе: — Ты купи мне рассыпухи, А не купишь рассыпухи, Я уйду к другой старухе.
Пласты — виниловые долгоиграющие грампластинки с популярной музыкой, предмет спекуляции.
Сёдни — сегодня (сиб.).
Полтинник — 50 руб. (жаргон).
ДжентЕльмен. — Именно так и произносилось, иногда писалось.
…при капусте — при деньгах (жаргон).
Пение медных
29 февраля, в високосный год, он шел по своей улице, где по тротуарам слежавшийся черный снег, шел и, полузакрыв глаза, слушал и слышал томительное и прекрасное пение медных духового оркестра военной музыки.
В открытой машине — весь в черном и красном, в кумаче и бархате — ехал его отец в нелепом горизонтальном положении, ничего не видя закрытыми глазами, не видя ничего, ехал и не ехал даже, а везли его на кладбище, чтобы закопать в холодную, черную землю.
А он был сын, и мать он вел под руку по мостовым булыгам, большей частью вывороченным, вел, просунув руку крендельком и крепко держась за рукав обшарпанного габардинового пальто ее.
Они шли без слез, и за ними шли многие другие, и некоторые даже плакали, а они шли без слез, потому что уже выплакали свои слезы, а человек не есть божья машина для производства слез, и они шли без слез, и время от времени сын встречался с матерью взглядом, и ему было странно, что белая улыбка тихо ложится на белые губы матери, и от этого становилось как-то не так, и он сам говорил себе, что сам придумывает выражение лица матери, потому что так не может быть.
А перед ними машина была, коврами, цветами, бархатом и кумачом изукрашенная, изукрашенная, и поэтому некрасивым, как будто даже и грязноватым чуть-чуть, выглядел гроб, в котором лежал его отец.
И он все отвлекался и думал.
Он думал — зачем столько много людей, зачем столько очень много людей собралось тут, чтобы просто пройти и закопать мертвое тело его отца в февральскую мерзлую землю?
Они идут, и они пройдут, и они закопают, и оно будет лежать там одно, пока не станет после февраля весна и лето, и тогда приползут черви, и будут сосать мертвое мясо тела его отца, и сквозь него будет течь, фильтроваться вода, и будут проползать подземные жуки и личинки, и оно будет превращаться само в почву, и скоро станет — да-да-да — почвой.
И он все отвлекался и думал.
Может, похороны — это возможность? Возможность, возможность, возможность еще раз доказать, доказать, что все там будем, все будем там и что — тайна, тайная радость — постоять живому около зияющей отверзтой могилы, и бросить горсть земли, и все-таки чувствовать, что ты-то живешь, ты-то живешь, живешь, живешь.
И лишь сладкое и томительное, нейтральное пение медных между живым и мертвым, пение медных, которое можно слушать, эти рыдания труб, полузакрыв глаза — и, когда слушаешь, больше нет ничего на свете, кроме пения медных, пения медных.
И они идут, идут, идут, и начинает сыпать твердый и сухой февральский снег, и белеет серый материнский платок, и не тает снег на лице покойного.
Уныло идут они за побелевшим уже гробом, за белеющими венками, за белеющим кумачом, за белеющим бархатом. И им не кажется даже, что они хоронят самих себя. Нет. Молча и тихо идут они, имея впереди гроб с телом его отца, а сзади толпу и медные духового оркестра военной музыки.
И метель заметет их, и они сгинут в метели, и они станут белые-белые.
Они затушевываются в сечи снега, они размываются в сечи снега, и только пение медных, томительное и прекрасное и рыдающее все еще выворачивает, выворачивает наизнанку душу, вызывая всеобщую боль.
* …все еще выворачивает, выворачивает наизнанку душу, вызывая всеобщую боль. — Поэтому у меня нет возможности комментировать этот рассказ даже сейчас. Здесь все и так слишком близко. Понятно, думаю, всем.
Дебют! Дебют!