Пора чудес - Аарон Аппельфельд
Только не ведает человек, когда пробьет его час. Еще печатались статьи и шум от них еще распространялся из конца в конец, а сам тот неизвестный критик — умер. Издатель газеты почтил его некрологом на срединной полосе. И тут мы впервые узнали, что человек этот был тяжело болен, прикован к постели и, когда писал последние статьи, ему помогла его сестра. Странное облегчение снизошло на наш дом. Отец не обрадовался, лишь заметил, что человек не знает своего срока и своего места тоже. Злые духи несколько дней еще бродили, но власть их пошла на убыль. Иной раз мы еще слыхали, как отец ругается в сердцах. Однако вспыхивал он все реже и вскоре вернулся к своим книгам.
Письма Терезы теперь приходили одно за другим. Отец читал их и восхищался точностью описаний и эмоциональным богатством. Видно было, что монастырская жизнь околдовывает ее и чувства ее пробуждаются при виде не одного только пейзажа. Почерк был тонкий и четкий, без единой помарки. Мы запирались с письмами Терезы, перечитывали отрывки из них.
Однажды утром мама встала и объявила:
— Поеду.
— Куда?
— В монастырь.
Вечером она вернулась. На ней был ее шерстяной платок, лицо красное, лоб совершенно гладкий. Прежняя скорбь застыла на губах, обернувшись чужой и неподвижной. На расспросы отца мама отвечала, что Тереза хорошо одета, в комнате порядок, и на ее столике нет ничего, кроме Евангелия. Она охотно разговаривает обо всем. Мамин рассказ при этом, я заметил, был сдержанный в высшей степени, негромкий и без всяких лишних примечаний. Отец спросил, не думает ли Тереза принять крещение и какая будет процедура; об этом вообще разговору не было, сказала мама.
Дни тишали. Облик того анонимного критика принял другие черты. Не мошенник отныне, а Таухер. Михаэль Таухер, за полным именем и фамилией. Причем человек проницательный, определенно разбирающийся. Бедный Таухер, который пожил гак мало; Таухер, бедной сестре которого пришлось за ним ухаживать. Так Таухер обосновался у нас на жительство. И поселился не на временных основаниях, а как подопечный.
И если мама пыталась разбить какой-нибудь довод того самого неизвестного критика, отец сердито обрывал ее: ”Не понимаю, о чем ты говоришь. Ты разве не видишь, что его рассуждения основаны на тексте?!” А иногда бросал: ”Тебе этого не понять…” И все время, между уроками латыни и алгебры и отрывками из старонемецкой словесности, которые меня заставляли заучивать, вертелся тот умный бес, таскаясь из комнаты в комнату на своей тележке. Спрашивать его ни о чем не нужно было. Ведь на все он уже ответил. Надо лишь полистать его статьи. Мама старалась смягчить папины страдания свежими пирожными домашней выпечки. Отец раздобрел, и его голова отягощала шею.
7
Последние летние каникулы мы провели в сельском доме тети Густы. Уже тогда было ясно, что свет солнца больше не наш, и деревья тоже. И все-таки была какая-то теплая близость между нами и немногими предметами отшельнического быта, которые тетя Густа любовно берегла.
Тетя Густа лежала немощная; глаза открыты, на низком соломенном стуле две склянки — скорбный знак длящейся болезни. Долгие часы, пропитанные, как всегда, благоуханием, от одной готовой выпечки до другой, снова были как один час, и вечера наводили на меня внезапный ужас близкого конца.
Отец тогда правил свою новую книгу. Он погрузился в эту работу с мучительным пылом, как человек, торопящийся догнать, ухватить отвернувшуюся от него удачу. Из своей новой книги он вырвал многие страницы. Произведение ему не нравилось. Чуть ли не ежедневно мирное жилище сотрясали телеграммы и экстренные письма. Издатель, как видно, не мог уразуметь эту манию сокращений, обуревавшую писателя. Он умолял и негодовал, и забрасывал его паническими письмами.
В этой странной суете прошел у нас весь июнь. В конце концов отец примирился с многочисленными недостатками. Написал длинное извиняющееся предисловие, и настроение у него исправилось. И дни, последовавшие за этим, были мирные, дышали неторопливым дыханием села. Отец ходил в коротких спортивных штанах, мама в саду опускала на лицо прозрачную вуаль. Обильная вода ручья неслась беззвучно, словно растворив в немых струях свой нетерпеливый шум. Немедленно начались прогулки; поначалу короткие, они увеличивались, росли, ветвились и превратились в сплошной тенистый лес молчанок и неслышных шагов. Даже тете Густе стало получше. Не дай Бог упомянуть Вену, Прагу, газеты и журналы. Восхитительное забытье, точно сотканное из ароматов цветения, погрузило нас в свою сумеречную толщу. И дни втихомолку пристраивались к ночам. Вставание, походы, близость, неизъяснимая в словах, которая к вечеру загорелыми и усталыми возвращала нас назад, точно к ритму бездумного мотива.
В июле шли сильные дожди, и нам пришлось сидеть дома. Отцу вспомнилось его неудачное произведение, и лицо у него затосковало. Напрасно мама старалась отвлечь его. Перед ним вставал каждый дефект и требовал удовлетворения. Мы знали: слепые тернии впились в его тело.
Приехал доктор Мирцель. Летом он жил у своей престарелой матери и зимой возвращался в Вену. В то время он писал свою известную книгу: ”Ликвидация иудаизма — облегчение и лекарство”. Отец знал его с юных дней: вместе учились в Вене и некоторое время жили в Праге. Мама считала, что отца необходимо окружить людьми и нельзя его оставлять одного. Целительного отвлечения Мирцель, однако, не принес. Он являлся, пробовал пирожное, пил кофе и извергал свое веселое отчаяние во весь голос. Спор приобрел односторонний характер: Мирцель дискутировал сам с собою. Его ненависть была красочна, полна силы и остроумия — из этого источника он начерпывал слова, пословицы, анекдоты и даже песенки. Отец же замкнулся в себе. Множество изъянов, которые он обнаружил в своем последнем произведении, сделали из него покорного человека, хотя своих прежних манер внешне он не утратил. Никто, однако, не знал, что скрывает его лицо за