Пора чудес - Аарон Аппельфельд
— Разве ты не хочешь вернуться к нам?
— Отдых кончился, — Тереза улыбнулась. — Меня ждут сестры.
Теперь она говорила о сестрах, как об очень близких, кровных людях. Мама спросила почему-то, не нужно ли ей пальто, и Тереза ответила, что обеспечение и режим там прекрасные. Утром монахини становятся на молитву, и кто пожелает, может к ним присоединиться. Пищу подают вовремя. Она говорила как-то неспешно-мягко и отрешенно, словно мирный покой санатория владел ее мыслями. Нам это доставило облегчение, однако весьма странное, как если бы внезапно мы стали лишними, исключенными из ее болезни.
До конца пути оставалось все меньше и меньше. В полдень приехали в санаторий. В замешательстве стояли мы среди этого пространства сводчатых потолков, украшенных лепными символами культа. Это был монастырь, во дворе которого находилась лечебница св. Петра. Монахини встретили нас доброжелательно и не задавая никаких вопросов.
Вся фигура Терезы исполнилась теперь благовоспитанной деловитости, как у человека, который вернулся к себе и близким ему вещам; и мне казалось, что еще немного и она снимет отпускную свою одежду и наденет монашеское облачение. Лицо у мамы было сморщенным — вот-вот заплачет. Но она не заплакала. Руки у нее были странно опущены, точно стыдились своей праздности.
Так вот мы обнаружили себя вдруг лишенными всяких обязательств, и только одни мы посреди мирного простора ухоженных лужаек, статуй и фонтанов. Две монахини деликатно обвили Терезу руками, и нам осталось лишь глядеть, как она удаляется, ступая по бело-мраморному полу. Запомнилось мне: Тереза не обняла маму.
К ночи мы приехали домой. Два цветных чемодана встали в угол у прихожей. Их кожа была пропитана всеми унижениями и скитаниями. Отец переобулся в домашние туфли, и пришел в себя. В комнатах был беспорядок, словно после чужих людей, буянивших здесь в наше отсутствие. Мама не стала переодеваться. Она сидела в кресле, ее большие глаза были тусклыми от стершегося грима. Я свернулся на диване в надежде, что кто-нибудь подойдет ко мне и разует меня. Но мама ко мне не подошла. Из каждого угла комнаты поднималась холодная, всепоглощающая грусть.
Потом отец с мамой сели за угловой столик и поставили перед собой коробку сардин. Они макали хлеб в консервный соус и молча ели. И мне почему-то показалось, что никогда еще они не ели так, с таким грубым упорством. С голоду забыли, как видно, про манеры.
Я попытался вспомнить наши страхи, но ничто меня не пугало. Только образ в приемном покое, дева Мария, кормящая розового младенца. Я чувствовал: это розовое на темном булькает, сочится каплями у меня в мозгу.
6
С неба хлынуло внезапно. Неизвестный враг отца затеял серию разносных статей о его творчестве. Провинциальная газета, круг интересов которой обычно не шел дальше местной политики и экономики да еще раздела для женщин, внезапно открыла для себя новое сенсационное поприще, — сочинения отца. ”Человеку не дано знать, где могут закопошиться его враги”, — проговорил отец, когда получил первый номер. Вступительная статья не оставляла сомнений, что враг не удовлетворится первым уколом и намерен продолжить и распространиться.
Автор спрашивал себя: кого он выбрал в свои герои, и отвечал: это не австрийцы-горожане и не австрийцы-крестьяне, а евреи, потерявшие свое лицо, так что они теперь не более чем ничтожества, развращенные, сбившиеся с пути; паразиты, которые кормятся исключительно за счет здоровой австрийской традиции; не своими соками питаются, а чужими. Нельзя отрицать, что этот паразитизм имеет и свою прелесть, но это прелесть паразитизма.
Выступление было язвительным и злобным, но еще допускало мысль о некоторых заслугах, особенно в той его части, где много и подробно толковалось про ту самую предосудительную прелесть. Отец кипел, однако пытался скрыть свое возмущение. Он полагал, что кто-нибудь из многочисленных друзей выступит в его защиту. Не выступил никто. Прошла неделя, и появилась вторая статья. Теперь ненависть была неприкрытой. Не сочинения судила статья, а их сочинителя. Критик не поленился сделать подборку из его первых произведений и демонстрировал, как паразитизм этот возник и как он пустил корни, да такие, что добрался до самых соков австрийской литературы, и вот размножает свои споры на этой почве. Не люди это, а хилые бесы, нету в них крови живого чувства — один злой ум. Он собрал все, что могло сгодиться в улики, не забыв и стихи, которые отец печатал в молодые годы в студенческой газете.
Но утверждать, что это пишет антисемит, тоже нельзя было. Фамилия свидетельствовала, что критик — еврей. Статьи печатались из недели в неделю, а ответного выступления все не было и не было. Словно с тяжкими выводами все согласились. И тягостная осень объяла город, отец спустился в подвал за углем и принес полные два ведра. Мама вставила в окна зимние рамы. И приятели, которые приходили по вечерам, говорили, конечно, о неприятнейших, пахучих статьях, занимавших целые полосы и клевещущих на отца. Отец не терял присутствия духа, но по лицу было видно, как нелегко ему это дается.
В то время стали приходить первые письма Терезы из монастыря. Она рассказывала про преданную заботу монахинь и про тишину, разлитую среди растений сада. Длинные, подробные письма, на которых лежал отблеск монастырского спокойствия. Некая прозрачность, напоминавшая острый зимний воздух.
Ни жалоб, ни раздражения. Точно жизнь ее бросила якорь на теплом дне. Она описывала режим дня: подъем, завтрак, прогулка, богатая библиотека. Ужин сервируют в старом здании; вечер завершается молитвой. Мама читала и плакала.
Впервые тут появились новые слова, которые Тереза усвоила: благочестие, ступени молитв, созерцание и просветление. И другие слова, смысла которых я не понимал, только чувствовал, что слова эти тонкие, молчаливые, не терпящие, чтобы их произносили в полный голос.
Мама запаковала по отдельности одежду, конфеты с шоколадом, банку варенья и сухие булочки. Хотя она не сказала, я знал: это для Терезы. Вместе мы отправились в почтовое отделение. Длинную дорогу по бульвару Габсбургов мы проделали пешком. Мама молчала, и я прислушивался к ритму ее шагов. В моем дневном расписании ничего не изменилось: немецкий, латынь и алгебра, после обеда — зубрежка. Действие ядовитых статей начало