Стежки, дороги, простор - Янка Брыль
…Серый крючок одинокого журавля грустно торчит на зеленом просторе…
Наши Овсяники, если смотреть на них со стороны, с большака, тоже торчали и еще торчат на окоеме тянущимися, летом густыми, зимой безлистными кронами редких, выше всех построек деревьев, среди которых самые высокие — три могучие бессмертные липы, под одной из которых жила моя Тоня Латышка. В землю наша деревня входит, укрепляясь, как толстыми сваями, стволами колодцев, невидными со стороны столбами чистой студеной воды. Одни из этих стволов входят глубже, а некоторые очень глубоко, два помельче называются криницами, из их деревянных низких срубиков воду черпают просто ведром. Над колодцами, срубы которых сделаны из цементных кругов, то равномерно натужно постанывают, когда с полным ведром, то весело лязгают с пустым вороты с железными ручками. И только над колодцем, что на улице перед Субботиной хатой, огромным крючком торчит в небо журавль, один на всю нашу деревню.
Это скрипучее, когда достаешь воду, а чаще молчаливое серое сооружение было для нас, детей, и величественным, и таинственным. Нашу зрелость и силу оно испытывало сурово и беспощадно. Сначала попробуй дотянуться рукой до тяжелой деревянной бадьи. А после того, как ухватишься за ее толстый край, чаще всего мокрый от недавнего погружения в воду, надо подтянуть бадью к себе, чтобы потом уже, цепко хватаясь руками за гладкую и тоже не тонкую для тебя слегу «смыка», заставить всю эту механизацию задрать вверх тяжеленный комель журавля. Обычно он лежит на перекладине, другой же конец журавля, тонкий, уставился в небо. Надо пригнуть этот «клюв» к срубу, чтобы ведро коснулось воды и зачерпнуло, пусть немного, хотя бы половину. Ну, а поднять наверх? Над срубом не перегнешься, ты еще слишком мал, на сруб, на самый край того света, не станешь — все-таки страшно. Страшно, однако же и хочется, выхваляясь друг перед другом. Потому-то нас и гоняли от колодца — гонял почти каждый, кто был повзрослее.
Строгая важность этого необычного серого сооружения нарушалась лишь раз в году — веселой купальской ночью.
Какой это был праздник, какой, к сожалению, короткий вечер! Сначала пополудни цветов на лугу надо нарвать, прежде всего тех, что зовутся у нас купальем. А ходили за цветами не только наши девчата, но и мы, мальцы. Из цветов вместе вили венки, вязали кресты и закидывали их на крыши хат. Даже коровы в тот вечер возвращались с выпасов с венками на рогах. А надо же было еще принести из ям за деревней песку в подолах юбок и рубах, посыпать тем песком дорожки от хаты к хате — кто кого любит, кто к кому ходил бы или ходит. И парням, и девкам это делали, и сами себе, распределяя таким образом или намечая наши первые симпатии.
А самое главное, чем отличался этот вечер, было еще впереди, о нем, этом главном, мы, меньшие, могли только догадываться, хотя и не угадаешь никогда, что они выкинут, те взрослые, парни и молодые мужчины. Но это уже тогда, когда нас, мелюзгу, наконец раскличут, разгонят по хатам.
И вот утром окажется, что все то, чего мы ждали и на что надеялись, так и не сбылось, не угадали. Ну хорошо, опять чью-то трубу накрыли стеклом, вынутым из окна: смотри, хозяйка, от загнетки вверх, небо тебе видно, а дым в трубу не идет, весь валит в хату. У кого-то сняли ворота и из двух створок соорудили на улице шалаш. Увели у кого-то лошадь, привязали за чужим гумном, даже и торбу с сечкой на морду надели, чтобы не ржала. Еще и коров соседям меняли в хлевах, а то и чужого бычка ставили подслеповатой бабе Агате на место сведенной со двора коровы — дои. И огромная вывеска на хате у Параски была. Визгливая быстрая тетка Параска обычно сама стригла своего тихоню Максима. На вывеске не только буквы написаны «Парикмахер», но еще и сама тетка нарисована, как она верхом на дядьке сидит, кромсает его лохмы большими овечьими ножницами.
Во всех тех проделках, за которые никто особенно не обижался (тетка Параска, конечно же, кричала на улице утром), особое место занимал колодезный журавль. Он был один и не на чьем-то дворе, а на улице, общий, к тому же стоял на взгорочке, и каждый раз его короновали чем-то новым. На задранном клюве то борону повесят — старую, послужившую людям, с еще деревянными огромными зубьями, отыскав ее у кого-нибудь под крышей, то весницы[57] туда вздернут, то дровни без оглобель… Для мальчугана, когда смотришь с самого низу, просто чудо! Это же не венок корове на рога нацепить!..
А потом высоченный серый журавль снова по-будничному долго одиноко торчал над срубом, над улицей, даже над крышами и над теми деревьями, что росли в садах.
Но все же это было не то одиночество, что у журавля, который стоял на большом зеленом выгоне, далеко от нашей деревни…
Позже, когда я уже книги не только листал, но мог и читать, тот, не наш журавль странно сочетался для меня с двумя до того не слышанными, загадочно необычными словами: венгерская пушта… Очень просто сейчас развернуть том энциклопедии и прочитать: «Пушта, пуста (венг. puszta славянск. происхождения) — название степей в Венгрии». Тогда же я прочитал по складам эти два слова под картинкой в русском растрепанном учебнике географии. Слово «венгерская» довольно долго, а «пушта» еще дольше чаровали меня своей таинственностью, пробуждая новое, еще смутное чувство, которое я назвал бы подсознательной потребностью экзотики, к ней мы тянемся сызмальства, словно к углям, замурзанно жуя их без всякого представления о столь необходимом детскому организму кальции.
Оттуда же, от подсознательной тоски по экзотике, позже пришли ко мне интерес и любовь к географической карте с ее коричневыми, зелеными и голубыми оттенками гор, равнин и морей да океанов с их разной глубиной. Приятно было рассматривать карты, еще приятнее самому их разрисовывать карандашами или красками, и во всем этом был свой глубокий подтекст, своя осознанная и неосознанная мечта, надежда: ах, вот бы это и мне!.. А может, все когда-нибудь и сбудется?..
На иллюстрации в старом учебнике был