Господин Гексоген - Александр Андреевич Проханов
– Ты сумасшедший!.. Тебе нужен психиатр!.. Я должен буду рассказать о нашем разговоре!.. Пойду в газету и сделаю заявление в прессе!..
Два оранжевых, словно накаленные лампы, глаза погасли, и было видно, как в них остывают и меркнут спирали. Гречишников тихо, счастливо засмеялся.
– Ну как же я тебя разыграл… Какой же ты восприимчивый… Ну какие там взрывы, какие чеченцы… Маленький шантажист и пройдоха, специалист по фальшивым авизо… Ну хочешь мы его арестуем и снимем с него показания?.. Успокойся, старый товарищ… Ты устал, твои нервы изношены… Право слово, поезжай, отдохни… Хоть в Кению, хоть на Лазурный Берег или в свой мистический Псков… Вот деньги, этого хватит на отпуск. – Он достал из ящика пухлый конверт, в котором, как кусок малахита, зеленели доллары. – Спасибо, что заглянул… Я сейчас должен ехать к Избраннику… Станем обсуждать рождение новой партии… – Он приобнял Белосельцева, проводил до дверей. И тому опять показалось, что где-то, невидимая, спрятана ваза, полная душистых осенних цветов.
Он шел по набережной, между солнечным разливом реки и слюдяным, стрекозиным блеском скользящих, будто слипшихся лимузинов, за которыми, нежно-розовая, вздымалась Кремлевская стена, и над ней, сквозь деревья, белоснежно проступали соборы. Он изумлялся наваждению, которое недавно пережил. Поддался сначала на шантаж наглого молодого чеченца, а потом на дружеский, хотя и жестокий розыгрыш Гречишникова, решившего посмеяться над его мнительностью и склонностью к панике. Слава богу, дурацкая история окончена, и он, успокоенный, движется по Москве, огромной, необъятной, с бесчисленными жизнями, каждая из которых, словно маленькая ракушка, прилепилась к каменным твердыням. Занята своими сиюминутными прихотями, заботами, добыванием хлеба насущного, бесхитростными развлечениями и забавами. Вон скользит по Москве-реке спортивная лодка, длинная, как лезвие, оставляя солнечный, слепящий надрез. Загорелые гребцы красиво, в такт, сжимаясь и распрямляясь, словно пружина, толкают лодку тонкими веслами. Вот в медленно текущем автомобильном потоке за стеклом спортивной красной «Альфа-Ромео» сидит черноволосый кавказец, прижимает к уху мобильный телефон, белозубо смеется, и по его победному играющему выражению лица ясно, что он разговаривает с женщиной. Напротив, через реку, белеет особняк английского посольства, на его лепном фасаде развевается британский флаг, и видно, как у гранитного парапета обнимаются юноша и девушка, он показывает ей на воду, и там, куда он показывает, крохотные, черные на солнечной реке, плывут утки. Город шумел, переливался, источал в небеса стеклянный, тающий воздух, не замечал Белосельцева, и тот радовался, ощущая себя безвестной частичкой любимого, вечного города.
Но вдруг паника к нему вернулась. Он вспомнил сатанинские, огненно-желтые, как осветительные приборы, глаза Гречишникова и чувствовал уверенность, что тот знает о взрывах, готовит их, что между ним и чеченцем существует жестокая связь, и город, который безмятежно переливается вспышками стекла, золотом соборов, мелькающими в автомобилях лицами, заминирован, доживает свои последние часы и минуты.
Он шел по набережной, и ему чудилось, что мост через реку взрывается, разламывается посредине уродливой вспышкой, рушится в реку железными фермами, осыпая мусор машин, пешеходов, и река вскипает от раскаленного железа и камня, и в нее, как град, выбивая пузырьки, расходящиеся круги, падают с неба перевернутые лимузины, валятся сломанные фонарные столбы, оседают клочки обугленных флагов.
Он торопился навстречу храму Христа Спасителя, и ему казалось, что белый собор вдруг оседает от тупого взрыва, ломаются угловые купола, открывается в стене зияющий пролом, из которого, как на старой киноленте, выносится мутное облако дыма, тусклая гарь, остатки позолоты, и в земле, сотрясая ноги, катится взрывная волна.
Он пересекал Манежную площадь с белым лепным дворцом, и ему виделось, что вся она, чешуйчатая и блестящая от автомобилей, взламывается, встает на дыбы, проваливается в черный котлован, куда, как с противня, сыплются машины, и Пашков дом, еще недавно торжественно-белый на зеленой горе, кажется гнилым зубом с дымным дуплом, и в небе, как горящие птицы, летают обожженные рукописи, пылающие книги, сыплется горячий пепел.
Белосельцев задыхался, открыв по-рыбьи рот, словно вокруг сгорел кислород и он глотал ядовитые пироксилиновые газы. Выпучив глаза, хватаясь за сердце, он молил: «Господи, спаси Москву», – и город дрожал в стеклянной дымке, словно начинал колебаться от взрыва.
Его мнительность обретала формы безумия. Он смотрел на старушку, держащую за руку маленькую смешную девочку в полосатых чулках и трогательном колпачке, и думал, что они через минуту будут уничтожены взрывом. Заглядывал в лицо молодой прелестной женщине, чьи золотистые волосы раздувал ветер с реки, и представлял ее в гробу, на кладбище, среди жертв, унесенных взрывами. Он уступал дорогу самодовольному толстяку, с небрежно повязанным галстуком и маленьким модным чемоданчиком, и думал, как тот будет лежать на развалинах и из его разорванных брюк будут торчать красно-белые обломки костей.
Он подозревал всех, кто попадался навстречу, проскальзывал в лимузинах, на секунду встречался глазами. Черноволосого, с синей щетиной юношу, который вполне мог оказаться чеченским взрывником, заложившим заряд в подворотню и ждущим минуту, чтобы нажать на взрыватель. Лысого, с потным розовым лицом водителя за рулем юркого фургончика, вильнувшего на желтый свет, чтобы успеть провезти взрывчатку, упрятанную в тюках под грудой картошки. Надменного шофера в длинном иностранном лимузине с фиолетовой мигалкой, что мог быть соучастником диверсантов и сейчас торопился доставить секретный приказ, по которому через час начнет взрываться Москва.
Белосельцев метался по городу, путаясь в бульварах, набережных, многолюдных проспектах и тихих переулках, ожидал катастрофы, безмолвно моля: «Господи, спаси Москву!»
– Виктор Андреевич, откуда ты, друг сердечный! – Этот оклик остановил его посреди переулка, сквозь который проглядывала нежно-желтая, как яичный порошок, Кропоткинская и который был украшен ресторанной вывеской, веселой и дурацкой, с каким-то пиратским колесом и дощатой кормой старинного фрегата. – Я спешу за тобой, думаю: ты, не ты!
Кадачкин стоял перед ним, плотный, в дорогом, вольно сидящем пиджаке, круглоголовый и синеглазый, чьи пепельные волосы были подстрижены по-спортивному, бобриком. С ним виделись совсем недавно, в злополучный час выступления Премьера, когда скатилась со сцены окровавленная голова Шептуна. Теперь он возник непредсказуемо, как спаситель, точно так же, как возникал дважды в Африке – на дороге из Лубанго к Порту Алешандро, где Белосельцеву грозило пленение, и в русле сухого ручья, где Белосельцев прятался от конвоя «Буффало», слушая стоны умирающего слона, а по руслу, сидя на бэтээре и свесив длинные ноги в перепачканных бутсах, ехал Кадачкин, матеря водителя. Теперь он стоял перед Белосельцевым в центре Москвы, и тому казалось, не было желанней встречи, не было спасительней голоса.
– Мы тогда с тобой, Виктор Андреевич, пересеклись ненадолго и опять потеряли друг друга. Как жив-здоров? – Кадачкин