Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Марк бессильно закрыл глаза. Не мог глядеть. Девочка подошла ближе и села на пол у изголовья умирающего. Матвей все стоял с хлебом и колбасой в руках. Все произошло до обидного просто. Хорошо, что они тут были все втроем. Марк вытянулся на диване всем телом, коротко и страшно, как птица, крикнул: от боли? прощался? или увидел что, напугался, восхитился? – закинул голову, и Матвей увидел его торчащий кадык, и кровь хлынула у него горлом на подушку и простыню, слишком темная, черная кровь, и он ею захлебнулся, а потом враз весь Марк уменьшился, опал, будто его ножом проткнули и воздух из него весь вышел; ушел головою в подушки, ступни из-под одеяла странно, деревянно вывернулись и лопатами торчали, рука с дивана падала, к полу протянулась. Застыл.
Отец все держал в руках колбасу и хлеб.
Он не поверил.
Сын умер.
А он не верил.
Он не знал.
Не хотел знать.
***
Мир мигал и мерцал тысячью больных лиц. Они оставались за порогом. Матвей их не видел, только дрожал от их нежной близости. Марк лежал в крови, весь перепачканный кровью, будто невидимая гигантская женщина тяжко рожала его, и вот родила, и он, рожденный, лежит в родильной крови, счастливый. Старый хирург, надо было безжалостным ножом вырезать, а жадными, в резиновых перчатках, дрожащими руками вырвать из внутренностей, украсть навеки лишь одно: сердце, свое собственное, украсть его у себя, и отдать хирургу другому, молодому, пусть неопытному, да горячему и смелому, – пусть бы он сыну его сердце пересадил! И вырезать легкие, и пересадить ему. О, нет! Нет! Не достигла еще медицина таких великих высот. Врач не Бог, и никогда им не будет. Сыночек, от чего ты умер? Ты не мог своровать себе вечный воздух. Вечно дышать! Разве есть что вечное? Человек не перпетуум мобиле. Все уходят! Все уйдут! Сын ушел раньше отца. Зачем эта девочка здесь? Кто она такая?
Сидела у ног мертвеца, около старого дивана с обивкой из настоящего неба, живых деревьев и пухлых веселых облаков.
В комнате пахло солью и гарью. Как после взрыва.
Матвей протянул девочке хлеб и колбасу.
– Возьми!
Это прозвучало как: "убирайся отсюда".
Он так хотел сейчас остаться один.
Девочка взяла еду у Матвея из рук, на него не глядя.
Она глядела на Марка.
Мертвый сын лежал на ложе. Падал полог, тяжелый и вспыхивающий мелким жемчугом, расшитый искрами аметистовых сколов. Рвались и в рулоны скручивались старые, порванные кошками обои. За время умиранья сына у Матвея отросла белая борода. Она важно струилась на грудь, обвернутую красной тканью. Матвей, живой флаг, и древко скелета еще обхвачено честью и славой. Красный халат, кровь всех больных! Сколько он разрезал людей, а сколько заново сшил! Ему кланялись в пояс, благодарили за жизнь. Он смущался: не надо благодарности, это моя работа. Работа, вот в чем все дело! Важно хорошо работать, тщательно, крепко. Каждое утро благодарить Бога: спасибо, Бог, что послал мне этот день, еще один день жизни, – и натягивать резиновые скользкие перчатки, и вставать к стерильному операционному столу.
Старый отец, ты еще жив. Жив ты еще, курилка! Почему ты в операционной, и без маски? Потому что я задыхаюсь. Мне больно дышать. Я знаю, будет война. Мы от нее никуда не спрячемся. Раньше, позже – неважно. Я буду оперировать сотни, тысячи людей. Они будут кричать: от ожогов, от рваных ран, от дикой, острейшей боли, и будут глядеть на меня, как на Бога: спаси! излечи! избавь! сохрани! Избавить тебя от боли, дружок? Но ведь жизнь это боль. Вынуть, вырезать из тебя боль? Но ведь любовь это боль. Все самое живое это боль! Даже радость. На вершинах радость и боль сходятся. Их нельзя различить.
Мертвый сын лежал спокойно. Ступни чуть вывернуты наружу. Так надо. Так уходит человек, по невидимым облакам ставя кривые ноги. Старый отец стоял рядом, бессильно разведя дрожащие руки. Седая борода мерцала. Из-под дивана высовывалось судно. Девочка сидела в ногах мертвого человека, простыня, измазанная кровью, отогнулась, и яснее, веселее проступил узор вытертого гобелена – лодки, лилии, смеющиеся лица давно мертвых людей. Они скелеты! Плоть не значит ничего. Остается лишь то, что ты сам сделал, сработал.
А что делал я всю жизнь, спросил себя Матвей, что же делал я?
Родил шестерых детей. Любил женщину. Все умерли. Все. Никого нет!
И вдруг тысяча лиц, тысяча ног, что с шорохом топтались, смущенно мялись у порога, начали стекаться и влетать в комнату, растекаться по соленому воздуху, пачкать руки и губы кровью его сына, падать перед ним на колени, приникать щеками к его мертвым рукам и ногам, да и ему, Матвею, в ноги валиться, и обнимать его ноги, и закидывать лица, полные обожания и любви, и слышал он тысячи голосов: спасибо! спасибо! великий врач, спаситель наш, спасибо! Ты оживил! Ты воскресил! Ты вытащил из ямы, а мы-то думали, надежды нет! Ты – заново – нам – наших любимых – родил!
Ваших… любимых?
Он не мог думать. И говорить.
Да, да! Наших родных! Нашу, нашу любовь!
Ты родил нам – нашу любовь! Как же мы можем тебя не любить?
Он оглядывался в изумлении, в полнейшей растерянности. Как это, он родил? Спасал? Да он просто делал свою работу! То, чему его учили! А его учили, разрезая и причиняя боль, лечить больного человека! А он, он так всю жизнь хотел быть вором… вором… веселым таким вором, разбитным, всемогущим… владыкой вещей, сердцеедом, скитальцем… и презирать осторожность, и ненавидеть правила и лекарства… знать только ветер… и волю…
Нежно, взошедшей в ранней ночи Луной, сиял у него на голове огромный, неряшливо наверченный тюрбан. Кухонное полотенце? Дамасский атлас? Тускло, тихо светились нашитые на бело-желтый, ветхий шелк камни: перепелиные яйца яшмы, густо-кровавые турмалины, россыпи детского жемчуга. Надо лбом Матвея, крепко пришитый к тюрбану, пылал грозный рубин в виде большой звезды. Матвей робко поднял руку и пощупал камень. Он холодом прожег ладони старика. Истрепанный, обветшалый царский плащ струился с плеч; Матвей всю жизнь считал его старым халатом. Хватался за полы, за воротник. Укутывал плечи. Ткань все равно вырывалась из рук, текла на пол, бархатной, шерстяной дырявой кровью заливала давно не крашенные доски. Носки старых домашних туфель высовывались из-под красной полы плаща: когда-то туфли его покойница жена, смеясь, расшила мелкими перлами, добытыми ребятней из речных ракушек, и привезенной с Урала изумрудной крошкой. Зеленые осколки подарил покойной жене сосед Илья Ильич, покойник. Он перед новогодьем тихо к ним в дверь постучался, и, стоя на пороге, молча протянул жене круглую жестяную коробку из-под монпансье. Встряхнул коробку. Она