Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Бывают, Матвейка, бывают.
Сидеть на маленькой скамеечке у дивана. Горбиться. Мять, жевать беззубыми пальцами край выцветшего гобелена с земляными, болотными кистями.
Вспомнить: Людочка приходила вчера, суп сварила, деловито спросила: елку-то будете наряжать или как?.. я вам приволоку, если что, тут дешевые елки возле катка продают, просто за копейки, а елки загляденье, куплю, принесу и наряжу, у меня игрушки сталинского времени, в железной коробке, так украшу, пальчики оближете. Марк ваш повеселится! Ему радость нужна.
Старинные тканые дамы танцевали вокруг неподвижно лежащего на диване Марка, а отец сидел возле дивана на детской скамеечке и дышал, дышал.
Он дышал за Марка.
Он стал Марком и дышал его грудью. Дышал – им.
Он боялся прекратить дышать. Дыхание оборвется, и жизнь оборвется. Надо, чтобы жизнь плясала дамой в робронах на берегу черного пруда с золотыми рыбками, а может, близ смертного болота, и чтобы она – перед тем, как ногу подломить и в болоте утонуть – улыбалась. Во весь рот.
Он еще дышал.
Ты еще дышишь?
Да, я еще дышу.
Это главное. Главнее всего в жизни. Единственное.
Дыхание, больными легкими, с кровью, с хрипами, с трудом, оно одно, что тебе остается.
Кроме дыхания, больше нет ничего в тебе. Больше нет тебя. Только: вдох-выдох, вдох-выдох.
Не слушай ушами. Не гляди глазами. Это уже все неважно. Чувства захлопнулись. Их стерли мокрой тряпкой. Замкнули на ключ, как шкатулку. Дед твой стоит за конторкой, это гроб, вставший на-попа, и перо царапает желтую, грязную бумагу, скрежещет железно, скрипит ржавыми пружинами, хрип, стон. Перо стонет человеком. Это ты, хирург, пишешь историю болезни. Ты прооперировал целый народ, но ты не прооперировал сына. И сын умирает. Зачем ты спишь?
Дыхание. Дух. Душа. Проснись, душа. Проснись. Встань, что спишь?
Я вдуну в тебя душу свою.
Я – вдуну – в себя?
Я сам сворую у себя дух свой и втисну, воткну в тебя. Плевать на меня. Ты, ты – будешь жить.
А если я не буду жить, кто же будет, сынок, ухаживать за тобой?
Я украду у себя самого – жизнь свою. Она твоя будет. Возьми. Не побрезгуй.
Да ты слышишь ли меня?
У скольких людей я, врач, своровал смерть!
Я крал ее у них прямо из-под носа. Они уже ею завладевали, а я – подкрадывался, и ловко вытягивал руку со скальпелем, и – бац! – набрасывался, и вцеплялся обеими руками в резиновых, в крови, перчатках, и рвал смерть на себя, уцеплял ее и тащил к себе, вырывал у них из рук, из грудных клеток, из-под ребер, у жадных дураков, эх, люди, до чего привязчивые вы, вы и смерть держите за золотишко, и готовы покласть в тайный мешок, и спрятать в погреб, в банковский ящик, лишь бы присвоить, не отдать! Любоваться ею! Ее голым черепом. А я воровал ее – у вас! И вы этим изумлены бывали. Поражались, сокрушались. Не верили! Оглядывались: где же она, моя смертушка? А и нету ее! Нет! Старик Матвейка украл! Стибрил, и не охнул!
Я вырывал у них смерть, окровавленную… она трепыхалась… я швырял ее на белый кафельный пол операционной… и потом стаскивал красные скользкие перчатки… и выходил, шатаясь… такой богатый… весь, с ног до головы, смертью обвешанный… и мне операционные сестры подносили сигарету… я руками не брал… и так стоял и дымил… окурок в углу рта… и курил, курил… и слезы по лицу… и отчего слезы?.. оттого, что хорошо украл… ловко… с муками, с болью, с ужасом, с кровью… но выкрал у них, жадных, смерть… и себе под мышку сунул… под халат… а они, легкие, освобожденные, растерянные, проснутся после наркоза… оглядываться будут: а где же наша смерть?.. ох, чёрт… украли у нас… а мы-то к ней как привыкли… холили ее, лелеяли… уж к ней притерпелись… и вот у нас ее нет… а кто своровал?.. да здешний доктор… каков ловкач… циркач…
У них – воровал. У сына – не смог.
Это легкое его, то, гиблое, источенное. Все съеденное чужой невидимой жизнью. Человек живет, и микроб живет. Все – живут. Жить хотят.
Не вырезал. Не украл. Тебя другой опередил. Маленький, меньший, чем ты, крохотный. Настойчивый. Питается человеком. Человек питается зверем. А Бог? Какова пища Бога? Он – питается – нашими – душами?
Сердцами. Легкими. Воздухом нашим и кровью нашей. И болью.
Человек, подобие Божие. Зачем Он сделал нас похожими на Себя, но не бессмертными?
…а откуда мы знаем, что Он – бессмертен… может, и Он тоже… на койке, с подсунутой под спину клеенкой… под иглой… и ангелы в белом снуют… быстрее помочь, быстрей… нет… поздно…
…стучали в дверь, тихо и настойчиво.
Матвей встал со скамеечки, разогнулся, застонал, поясницу крепко потер. Красный его халат распахнулся, обнажая худые, как корни сосны, ноги в штопаных домашних штанах.
Он побрел к двери и добрел до нее.
– Кто?
Детский голосок за дверью раздался:
– Откройте!
Ну, дитя, милостиво думал Матвей, небось, соседское, небось, понадобились кому сердечные капли, а может, луковица, а может, яйцо, а может, градусник, вот к доктору послали.
Загремел замком. Девочка стояла на пороге. Лет десяти. В отрепьях.
"А, нищенка. Побирается. Бедняжка, малышка. Надо что-то дать. Что?"
Огляделся беспомощно.
– Я… знаешь, сейчас кусочек тебе вынесу… Я – сыну приготовил… он у меня…
Не помнил, как это вырвалось.
– Умирает…
Девочка не переступала порог. Стояла перед дверью.
Матвей повернулся и пошел на кухню, шаркая тапками. Детский голос толкнул его в сгорбленную спину:
– Пустите меня к нему!
Он остановился. Обернулся.
– Это еще зачем?! Еще тебе не хватало…
Он хотел сказать: "видеть смерть", – а вышло будто: "еще тебя тут не хватало".
Но рука сама махнула: иди!
Нищенка переступила порог.
Она вошла, маленькая девочка, беднячка, побирушка, и кто только ее прислал, а может, сама явилась, никто бы не разгадал ее появленье, – вошла и безошибочно направилась в гостиную, где Марк лежал на старом скрипучем диване.
Когда девочка подошла к дивану, Марк разлепил веки.
Он открыл глаза.
Смотрел на диковинную девочку и медленно, страшно узнавал ее.
Радость залила его уродливое, отечное, синее лицо, лилась на подушку, на одеяло, на вытянутые вдоль тела руки.
Ты пришла… но как же…
Девочка молча улыбалась.
Но ты же ведь уже старая!
Девочка переступила с ноги на ногу, и Матвей с ужасом увидел – у нее босые ноги. Зимой!
Я забыл, как… тебя… зовут…
Марк вздохнул глубоко и тяжко.
Да я и не знал…
Девочка улыбалась.
Губы Марка шевельнулись. Он хотел сказать слово. И не мог. Щетина на верхней губе стала сизой, ледяной, будто на глазах покрылась инеем.
Ты что… молчишь?.. ты не молчи…
Матвей сходил на кухню и вернулся. В одной руке он держал кусок хлеба, в другой – кусок колбасы.
"Она ведь не собака, чтобы ее – так вот – кормить! Эх я,