Борис Зайцев - Том 4. Путешествие Глеба
Она сидела в небольшом кресле у окна, в столовой прошинского дома. Ксана несколько сзади, у стола, подперев голову руками – мать не могла видеть, что читает она сейчас не учебник, а письмо.
– Нет, ничего. Не разболится, бабушка. Я сейчас, кончаю.
За эти годы Ксана подросла, но была такая же слабенькая, лимфатичная. Школу кончала, думала о бухгалтерских курсах. Все это было еще неясно, трудно. Мать обернулась к ней.
– Да это опять Танино письмо. Ты ведь его уже читала!
Ксана слегка покраснела.
– Хочется лучше все запомнить…
Мать вздохнула.
– Все равно тебе Парижа не видать. И не думай, пожалуйста.
Ксана тихо ответила.
– Я знаю. А все-таки интересно.
Мать продолжала шить, Ксана продолжала читать.
«Мы теперь переехали на новую квартиру. Я учусь в лицее. Квартира хорошая, три комнаты, небольшие, но светлые. Окна у папы и у нас с мамой выходят на улицу, против нас старый домик и сад, огромные каштаны, весной цветут белыми и розовыми свечками. Это очень красиво. Квартира называется меблированная, потому что мебель хозяйская, а у нас своей еще нет, потому что надо много денег. Я утром как встаю, так сейчас же бегу на метро, часто даже быстро бегу, потому что в лицей нельзя опаздывать, а мне утром очень хочется спать…».
Ксана остановилась.
– Бабушка, что такое метро?
Мать сняла пенсне.
– Мне тоже и Таня, и тетя Лена писали, что там всюду надо ездить по метро. Город большой – это подземная железная дорога. Электричеством движется.
– И так-то вот все под землей?
Глаза Ксаны, слегка воспаленные, со всегдашним выражением кротости и некоей вялости, сейчас оживились, чуть расширились.
– Небось, страшно, под землей-то?
– Глупости. Устроено, ездят, чего ж тут страшного. Ведь тебе Таня же не пишет, что боится?
– Не пишет.
– Ну, вот видишь…
Ксана помолчала.
– А она, может быть, храбрая. Она всегда была храбрее меня.
Мать усмехнулась.
– Да, ты не очень воевода, знаю. Пойди сюда.
Ксана покорно встала, покорно подошла к ней. Мать поцеловала ее.
– Бабушка, а ты сама в Париже бывала?
– Нет. Никогда не была.
– Может быть, и ты туда уедешь?
Мать несколько замялась.
– Вот, ты еще выдумаешь…
Ксана опять села на свое место, сложила письмо.
– Таня мне ничего не пишет, что вернется… Бабушка, а, по-твоему, они вернутся? Что они тебе пишут?
По лицу матери прошло недовольство.
– Вернутся, не вернутся… что это за разговоры. Пойди лучше посмотри, готов ли самовар.
Ксана поднялась, бледным пальчиком почесала слегка в волосах, медленно направилась в кухню, во владения Прасковьи Ивановны.
Мать осталась одна. За окном был утихший после метели день, ясный, с бледной голубизной неба, с алмазным блеском наметенного на балкон снега – ветки жасмина никли под белыми в искрах хлопьями. Вернутся, не вернутся… Она и сама, без покорной и вялой Ксаны все время об этом думает. Да не так-то все просто.
Мать давно уже начала недоумевать. Время идет. Вначале считалось – на год, полтора… А уже почти три как уехали. Жили в Германии, Италии, теперь поселились в Париже. По временам пишут, и очень ласково, Глеб присылал даже немного денег. О возвращении же ни слова. «Мама, как было бы хорошо, если бы ты к нам приехала. Мы бы тебя тут отлично устроили» – в таком роде, значит, сами в Россию не собираются.
Тут она и задумывалась. Просыпаясь по утрам очень рано, переворачивалась с боку на бок, не смогла уж заснуть.
Возраст немалый. Увидит ли «сыночку»? Если они не приедут, значит, она… – да, но бросить здесь все, хозяйство, Прошино… За четверть века так вросла в дом этот, во весь склад жизни…
Ведь не вечно же так будет. Надо сберечь, передать «сыночке» – во всяком случае стараться, даже во враждебном стане, когда чуть не каждый месяц отнимают то одно, то другое, и она медленно отступает, защищая каждую яблоню, каждого теленка, поросенка. Ей самой мало что нужно, а вот сохранить сыночке…
До последнего времени сама мысль, что все можно бросить и куда-то уехать, казалась чудовищной. А сейчас изменилось, и резко. Видимо, ее не станут и спрашивать, хочет она оставаться, или нет – прошло распоряжение свыше: всех «бывших» выселять, без разговоров. Для видимости, по суду.
Мать стала просыпаться еще раньше, еще чаще вздыхать и повторять в одиночестве: «О, Боде мой, Боже мой!» – переворачиваясь на другой бок. Но для всех с виду оставалась прежней и со спокойствием философическим выслушивала, что оленьковского барина выселили, из Дуракова Настасью Ивановну тоже, и в таком роде.
Единственный кто был в Москве близкий – Соня-Собачка. Ей обо всем она и отписала. И когда подошел день суда над Прошином, Собачка приехала – три дня назад. С тем же работником Кимкой, последним пережитком прежнего, с которым голосовала Элли за эсеров, в розвальнях, сохранившейся дохе отца укатила она на суд в уездный город. Там являлась представительницей матери.
А теперь долго не возвращалась. Слишком долго. Мать беспокоилась: вчера была метель, такая страшная, ехать-то ведь тридцать верст.
Мать встала и подошла к окну. Термометр, мохнатый от налипшего снега, показывал двенадцать. Два воробья, присоседившиеся на теплой раме, что-то поклевывавшие, взлетели.
Из прихожей отворилась дверь.
– Приехали! Бабушка, приехали…
У Ксаны был довольно оживленный вид. За ней ввалилась доха, из дохи улыбались глазки Сони-Собачки, горели румянцем щеки. На голове ее мерлушковая шапка, от нее несет свежестью, зимой.
– Ну вот, тетечка, слава Богу и добралась. Ксана, Ксана, снимай валенки!
Могучая, пышущая морозом, снегом, но и всегдашнею своей жизненною стихией, села Собачка на сундук, под висевший на вешалке верхней одеждой прошлого: заячьим тулупчиком отца, шубою матери с бобровым воротником.
Мать подошла, они расцеловались. Ксана неловко стягивала один за другим валенки. Прасковья Ивановна внесла самовар – он кипел, от него несло и угарцем.
– Чаю… Это я с удовольствием… тетечка, тетечка, если бы ты знала!
– Я тревожилась за тебя. Такая метель, ты ночевала где-нибудь, что ли?
– Погоди, все расскажу. Дай в себя немножко прийти. Она оправляла волосы, прошла к матери умываться.
– Я два дня не раздевалась.
Через четверть часа сидела она уже за столом.
– С чего начинать? Тетечка, с чего начинать уж не знаю… и суд этот, и сама я к тебе чуть жива добрались. Ну, что ли, про суд…
– Ксана. пойди скажи матери, чтобы покормила Кимку, да чтобы рюмку водки дала, из той, что привезла тетя Соня.
Ксане как раз хотелось послушать «про суд», а «бабушка» находила, что именно про суд и не надо.
– Я тебя тогда позову.
«Тогда» – это значило, что без нее расскажут самое интересное. Ксана, однако, забрала свои книжки, письмо, беспрекословно отправилась.
– Суд, суд… тетечка, дорогая, это ж комедия… Горячась, сама себя перебивая, дважды рассказывая (от волнения) одно и то же, Собачка бурно повествовала.
– Ты понимаешь, сидят эти михрютки полуграмотные… и делают вид, что они судьи… Им все заранее предписано, они двух слов связать не умеют. Народным образованием в городе знаешь кто заведует? Бывший пастух! Ну вот, ну вот, тетечка, дела все были о выселениях, и быстро разрешались… некоторые там кланялись, просили оставить коровку, лошадь. А я, знаешь, сидела и кипела. Я всю эту шушеру ненавижу и вот, думаю, не пристало тетечке моей унижаться…
Мать сидела спокойно, несколько бледнее обычного и слегка поигрывала снятым пенсне.
– Ты знаешь, я у тебя не спрашивала, когда уезжала, но я подумала, постаралась представить себе, как бы дядя Коля поступил, как ты… как мой отец покойный… и тетечка, знаешь, может быть, ты будешь недовольна – когда очередь дошла до нас, я сказала, от твоего имени… что мы ничего не просим, от всего отказываемся… хотела было добавить: плюем на вас, да уж так, не добавила, по малодушию. В чеку не захотелось садиться.
Мать продолжала быть бесстрастной.
– Да, конечно, – сказала негромко, слегка глухим голосом. – Сделать ничего нельзя было. Ты правильно поступила. А резкостей им говорить не надо.
– Тетечка, как мне хотелось! Там один старый слесарь был, тоже судья… Он на меня с особенным бешенством смотрел. Все шипел. Потом в коридоре встретил, проходя, мне сказал – вполголоса – слово… я не могу повторить при тебе.
Мать вздохнула.
– Ну, это герунда. Мало ли они каких слов ни говорят…
– Тетечка, милая, ты не меняешься… Я с детства ведь помню, ты говорила: «герунда», «генварь»… Ты все такая же.
Собачка вскочила, обняла ее, стала целовать и вдруг заплакала.
– Когда я маленькая была и жила в вашем доме с Глебом, Лизой… я ведь ничего, кроме добра, от вашей семьи не видела, ни от тебя, ни от дяди Коли… Усты, шахта, «генварь»…