Борис Зайцев - Том 4. Путешествие Глеба
Марина огляделась.
– Тут у вас по-особенному…
Эдуард Романыч молчал, покуривал, рассматривал ее. К Элли он уж привык. Считал хоть и фантазеркой, и неосновательной, но давно ее знал, будто своя. А эта нарядная дама, тоже нервная, но по-другому, со своими браслетами, кольцами, запахом дорогих духов и слегка капризным, если не сказать, надменным выражением выпуклых глаз казалась ему тоже не совсем обычной рядом с его старыми газетами.
– Вы уж меня извините, что побеспокоила не предупредивши. Элли сказала, что можно. У меня к вам маленькое дело. Я просительница.
Эдуард Романыч сочувственно наклонил голову.
– Представьте, мой муж получает из Дании от отца деньги. Едет в банк в Киавари, показывает паспорт, ему говорят: это, конечно, так, но мы вам все-таки по чеку не выдадим. Вы иностранец, приезжий, фамилия трудная – мы вас не знаем.
Эдуард Романыч улыбнулся.
– Обыкновенная история. Не роман Гончарова, а повседневность здешняя-с…
Марина закипала. В живом ее воображении вновь возникала сцена в Киавари, когда Ника смущенно мялся перед чиновником, путал слова и, заплетаясь, пытался доказать, что он именно и есть тот, о ком говорит чек. Чиновник же уперся и ни с места.
– Обыкновенная… мне дела нет до Гончарова, но ведь денег он нам не выдал. Хороша обыкновенная… Наконец, говорит: «А-а, вы из Барди… Да, знаю, там всегда русские жили. И там есть один такой… signor Edoardo. Его мы отлично знаем. Если он подтвердит, что вы действительно signor Bar-te-ni-ev, тогда выдадим. А так нельзя. Ведь и сумма большая – тридцать тысяч лир!» Вот какие у вас тут порядки. Так что приходится вас беспокоить…
– Видите, Эдуард Романыч, какой вы могущественный, – сказала Элли. – Вас на всем побережье знают и вон как ваше слово расценивают.
Эдуард Романыч вынул изо рта папиросу. Легкая краска проступила на его лице. Не желая выдавать чувств, он сказал преувеличение мрачно:
– Не первый случай. Когда наших тут было много… и получались переводы, меня не раз в Киавари возили. Помните – он обратился к Элли: у нас был такой… Косарев, тоже наш, хороший товарищ. Но вы над ним почему-то смеялись… хм-м… и звали Кобыльей головой.
– Помню. Я на него раз из второго этажа водой плеснула, мы были тогда молоды и всякие глупости устраивали. Я думала так, пошутить, брызнуть, а вышло, что здорово его облила, он даже обозлился.
– Вот, вот, Кобылья голова. Ему особенно не везло. Как из Парижа деньги, так чиновник не верит, что он Косарев… именно скорее за Кобылью голову считает, как и вы тогда полагали. Значит, подавайте сюда Эдуарда Романыча, для удостоверения личности. А он был серьезный член партии, верный товарищ.
«И в общину твердо верил», – чуть было не сказала Элли, но вовремя спохватилась.
Эдуард Романыч, конечно, охотно согласился доказать свое могущество.
– Мы возьмем хорошую коляску, отвезем вас с удобствами в Киавари, позавтракаем там…
– Это все несущественно. Это неважно-с…
Марина немножко отошла. Другой ветер подул в существе ее, вдруг стало казаться, что все хорошо, даже это логово отшельника с книгами, камушками, ракушками. Она попросила показать камушки. Он стал выкладывать свои коллекции.
– Этот особенно ценю: видите, на нем вырисовалась как будто японочка с зонтиком. Ведь это игра волн и трение голышей-с! В собрании моем номер первый.
Он пыхтел, клочковатости на лице его задвигались, он оживился и начались мечтания: коллекция его драгоценна; он продаст ее американцам за большие деньги, уедет в Париж и там издаст свою книгу об общине.
Элли знала все это наизусть – книгу он пишет годы и всегда переделывает и всем рассказывает, но толку никакого. Глеб весьма даже подозревал, что вообще книга – миф, дающий ему возможность жить – груда бессвязных листочков, мелко и неразборчиво написанных. Не зря Мариуччиа считает, что все русские – писатели.
Сейчас в голове Элли было другое. Она чувствовала это, но не сознавала ясно. И только когда, поблагодарив, собрались уходить, вдруг спросила:
– А вы знаете что-нибудь о Кобыльей голове? Что он? Как?
Лицо Эдуарда Романыча изменилось.
– Знаю.
– Что же?
– Он имел глупость уехать в Россию. Вы вот верующая… в церковь ходите. Так поставьте свечку за упокой души раба Божия Василия.
Элли глухо спросила:
– Как же это случилось?
– По нашим сведениям-с, – холодно ответил Эдуард Романыч, он вначале занимал какой-то «пост», а потом его нашли неподходящим, заподозрили и вывели в расход. Дело простое.
Спускаться от Эдуарда Романыча было гораздо легче, чем к нему подыматься. Спускались в обратных настроениях: Марина в нервном, почти веселая, Элли помалкивала. Уже близ виллы Джулии, проходя мимо неказистого двухэтажного дома с закрытыми сейчас ставнями, она сказала в задумчивости:
– Тут мы и жили с Глебом тогда… Еще и Танюши на свете не было. Из этого окна, из озорства, я и плеснула водой на Кобылью голову.
Когда подымались к себе наверх, по насыпи за дорогой пролетал, гремя, римский экспресс. В тишину Барди внес он свою обычную бурю, мелькая роскошными вагонами, рестораном. Элли вошла в столовую. Промелькнул последний вагон с надписью: «Roma-Parigi». В полуоткрытую дверь в комнату Ники видно было, как Ника, вскочив из-за стола, в такт бега поезда выбивал ногами дробь, барабанил пальцами по столу и прикрикивал-подпевал:
Яро мчится дирета-ч-ч-ио,Диретанан-идра-ка-ка-ччио!Яро мчится диретиссимо,Диретанандра-ка-киссимо!
Марина махнула рукой.
– Что с вами русскими поделаешь! На каждый поезд вскакивает и приветствует своей чепухой, с Таней рыб в море обратно пускает…
Элли улыбалась.
– Оставь, он чудный у тебя.
– Да уж конечно, раз стихи пишет и занимается философией, надо что-нибудь такое вытворять.
Элли прошла к себе в комнату, по другую сторону столовой.
Благословенный свет наполнял ее, лился из открытых окон вместе с благоуханьем апельсиновых, лимонных рощ – это был тот свет Италии, который всегда пробуждал в Элли волнение и восторженность.
У комода со всякими безделушками, с фотографиями родных Джулии в рамках из раковинок, Таня стояла с метелочкой, перебирая мелочи, смахивая пыль. На лице ее была тихая улыбка.
– Радость моя, я как раз перед твоим приходом вынимала из чашечки папино перышко, которое в Вероне на козлика нашего спустилось. Я его поцеловала, обмахнула и опять поставила, и вот даже под этот стеклянный колпак, видишь, где Джулиины бронзовые часы – пусть под колпаком хранится, а то Мариуччиа будет убирать комнаты, по ошибке и выбросит.
Элли обняла ее.
– Храни, храни. Люби нашего Книгеля. Таня засмеялась.
– Это я его так называла, когда маленькая еще была, в Прошине. А ты знаешь, мы сегодня с Мариуччией ходили на кладбище, там ее мама похоронена. Она плакала на могилке. А потом сказала, что у них первого ноября праздник Всех Святых, и у кого близкие на кладбище, то на могилках вечером зажигают свечи, цветы приносят, сидят – будто в гостях у своих. И недалеко показала могилку, говорит: Tania (знаешь, она не может хорошо выговорить наше я), тут один русский похоронен, это давно было, но твоя mamma, наверно, помнит, она как раз тогда тут жила.
– Помню… нет, не при нас, но мы скоро потом сюда приехали, и все говорили об этом. Он, кажется, утонул?
– Да, купался, утонул.
Таня прижалась слегка к матери.
– Он там один лежит. Мариуччиа сказала: к нему никто не приходит. Эдуард Романыч знал его, но он ничего этого не любит, а больше никого нет.
Таня помолчала.
– Его звали Антон. Он был из простых. Вроде рабочего. Я за него молиться буду… что ж он, так один. А еще, знаешь: в этот день, Всех Святых, пойдем к нему в гости. Снесем цветов, свечечки зажжем.
Элли слушала молча. Потом вскочила, обняла ее и поцеловала.
– Пойдем. Зажжем.
Свет вливался эфирной влагой, его волны втекали из окон, наполняли, переполняли комнату виллы Джулии. На глазах Элли блестели слезы.
* * *Так, медленно и незаметно, из вседневных малых событий, слагалась жизнь их теперь, в этом Барди – таинственная ткань, которая с таким же постоянством, в разных направлениях прядется и для всех людей, пока дано им видеть свет Божьего дня. В Прошине были у матери в это время свои заботы и свои одинокие дни, в музее у Геннадия Андреича другие, а для Глеба, Элли, Ники и Марины на мирном побережье генуэзском третьи.
Взгляд Мариуччии на русских («все – писатели») подтверждался. Слева от столовой, в комнате с окнами на море, строчил Ника. Справа, с окнами вдоль дороги и на горы, Глеб. Но не так упорен был, как Ника, занимался лишь до завтрака. Ника тоже прерывал труд к часу дня, выходил худенький, побледневший, наскоро глотал что надо, острил в духе Владимира Соловьева (т. е. несмешно, но сам радовался), и пока Глеб еще утешался красным вином, горгонзолой и фруктами, убегал вновь к столу, на котором кипа листков росла с каждым днем.