Урманы Нарыма. Роман в двух книгах - Владимир Анисимович Колыхалов
Да, короткое страстное взвизгивание означало то, что собака пошла по соболиному следу и что зверек где-то близко. Опыт подсказал охотнику, что соболь голеей, чистиной не побежит и мелколесье минует, а, учуяв погоню, полезет в самую чащу, в буреломник, которого в тайге пропасть. И по густому кустарнику ударится бежать соболь, где собаке с ходу и не пробраться, а на лыжах охотнику и вовсе не пройти. Но Шарко все равно настигнет зверька, поднимет на дерево или загонит в нору, в дупло, в какую-нибудь поваленную трухлятину.
Наконец-то Хрисанф Мефодьевич подрезал соболиный след и был удивлен размашистости прыжков, глубиной и величиной отпечатков лап.
— Ну и кот! — восхитился Савушкин. — Такого матерого мне еще не приходилось встречать.
Шарко гоном ушел далеко. Было тихо до звонкости. Это бывает — такая вот вдруг тишина, что урчание в собственном животе может показаться чуть ли не рыком зверя. Тишина во время гона может одно означать: собака пока не догнала добычу. И гон предстоит долгий, может быть километров пять протащит их соболь.
Савушкин видел, идя следом, усердные поиски Шарко. Охотник срезал следы, чтобы укоротить себе путь. Шарко распутывал соболиные росчерки на снегу и уходил все дальше. Так протянулось часа полтора. И вот собака залаяла звонким, захлебывающимся лаем. Она звала хозяина…
Испытав такое знакомое и всегда полное новизны волнение, Хрисанф Мефодьевич прибавил шаг. По его прикидке выходило, что лайка и соболь верстах в трех, не ближе. Следы заводили в залом, в густые заросли. Охотнику пришлось снять лыжи, идти вброд по снегу, утопая меж кочек и осугробленных валежин. Стало жарко, впору хоть сбрасывай с себя все. Он распахнулся, смахнул с головы шапку и некоторое время шел голоушим, пока не почувствовал, что кожу на голове стало поламывать. Не скоро еще заметил он кряжистый выворотень и у комля его крутящийся хвост Шарко.
Долго не могли они выгнать зверька наружу. Собака, припадая на передние лапы, грызла мерзлую землю, корневища, отщипывала зубами смолевые щепки, вся была взбудораженной, перепачканной землей и древесными крошками. Хрисанфу Мефодьевичу пришлось рубить грунт топором, корни, ширять палкой в пустоты, где мог под корягами схорониться соболь. Но, перепуганный насмерть, зверек не высовывался. И тогда Савушкин прибегнул к последнему средству: надрал бересты, поджег и сунул ее, коптящую, под валежину…
Через недолгое время соболь не вынес чада и молнией метнулся из-под коряги на стоящую рядом лиственницу. И Савушкин обомлел: зверек был совершенно черный, без рыжеватого пятна на горлышке, какие обычно встречаются сплошь и рядом у соболей в здешней тайге. Зверек уже был на самой макушке, свесил оттуда голову и зыркал на собаку и человека, слегка прикрывшись мохнатой лапкой. Хрисанф Мефодьевич знал, что соболь теперь никуда не уйдет и надо унять одышку, чтобы точнее прицелиться.
Выстрел сбросил соболя с вершины лиственницы, но, падая, он зацепился в развилке дерева и повис, как на рогатине. Надо было или влезать на высокое гладкоствольное дерево, или рубить его. И Савушкин взялся рубить…
Часа четыре одолевал он матерую, крепкую, точно кость, лиственницу, нажег мозоли, изнемог так, что поджилки тряслись. Аппетит у него разыгрался, а еды с собой не было. Он терпел и похваливал себя за старание, за то, что топор не забыл прихватить, а то случалось — топор забывал. Не окажись топора, пришлось бы идти сюда завтра опять, корячиться по снегу сквозь ерник, перекатываться через валежник. Он бы пришел, а соболя уже могли бы вороны расклевать или филин. Хоть плачь тогда…
День источал последний свой свет. Хрисанф Мефодьевич думал скорее добраться до зимовья и стал сокращать дорогу. В поздних сумерках, скатываясь с крутого берега Чузика за островком, угодил он в чуть затянутую ледком полынью. Господи, и как только вылез с лыжами, выбрался на свет из-подо льда! А мороз потрескивал, и сил уже было мало. Кое-как дотащил свое насквозь ознобшее тело до зимовья, огонь развел. Одежда на нем была как панцирь. Когда он из нее высвободился, она колом стояла, какой-то шкурой змеиной казалась. Пил цельный спирт, потом чай и медленно-медленно приходил в себя. Раз пять накладывал в печку дров, натопил, точно в бане, а его еще все знобило и встряхивало. Обошлось, слава богу, не зачихал, не закашлял… Утром, ладом отоспавшись, трепал за уши Шарко и говорил:
— И за что нам с тобой только деньги платят! Вон Пея-Хомячиха, а с ней еще кое-кто, судят-рядят, мол, охотнику золото само под ноги сыплется… Эх, побегать бы им по тайге хоть один зимний день да разок в полынью врюхаться! Свое бы отдали, лишь бы у печки сидеть, в тепле, уюте — чаи распивать, телевизор смотреть…
С богатой добычей вернулся Савушкин в ту зиму. А на диковинного черного соболя приходили смотреть другие охотники — головами покачивали, языками прищелкивали: удивлялись, завидовали. Никому из них такой чудный соболь сроду не попадался.
В заготконторе приемщик пушнины рассматривал редкий трофей, тряс шкуру в воздухе, дул на мех: ость искрила, подпушек голубел. Потом приемщик пушнины в книгах рылся, вычитал что-то там и сказал:
— За такого зверя на мировом аукционе мы вагон канадской пшеницы берем. Когда я в Ленинграде на семинаре был, нам там об этом рассказывали.
Савушкин помнил, во сколько ему оценили тогда черного соболя: в сто шестьдесят рублей и сорок копеек. И пусть толковали, что мало он за него получил, но Хрисанф Мефодьевич горд был тем, что самый дорогой и красивый зверек в здешней тайге попался ему. Рассказывали знающие, что черный соболь перебежал сюда из Баргузинского заповедника. Если так, то удивляться приходится, какую он даль покрыл, через какие преграды прошел, скольких охотников обхитрил…
Поздней осенью, когда всех промысловиков собирали в районный центр Парамоновку на слет перед началом нового сезона, приглашали на разговор и Хрисанфа Мефодьевича. Начальство коопзверопромхоза хвалило его, поощряло: дали в подарок ему транзистор «Альпинист». И с той поры веселит его в зимовье музыка в часы отдыха…