Урманы Нарыма. Роман в двух книгах - Владимир Анисимович Колыхалов
— Срамота этот Мотька Ожогин, вот уж воистину — срамота, — негромко выговорил охотник. — Словом — дерьмо! — Тут голос его возвысился, стал жестким. — Он же тогда опять весь помет в Чузик бросил! Я случайно щенка одного подобрал — из жалости больше. — Хрисанф Мефодьевич поправил на голове шапку и усмехнулся: — Ладно, пускай заходит. Вот это — за мной! — И потряс в воздухе кулаком увесистого размера.
Мотька и в самом деле как-то пришляндал к нему. Встал у порога, шмыгает мокрым носом, уставил заплывшие гляделки на Савушкина.
— Что надо? Не мнись — говори! — Щека у Хрисанфа Мефодьевича нервно дрогнула.
— Щенок-то… растет? — осклабился Мотька.
— Кормлю небось, — буркнул Савушкин. — А ты чо, инспектор какой по собачьему делу?
— Щенок-то… от моей сучки, — выдавил Мотька, и пьяные губы его запузырились.
— А это видел? — Желтый ноготь большого пальца Хрисанфа Мефодьевича уперся в ноздрю Ожогинского носа. — Ты своих утопил, а спасёныш — мой! И катись-ка ты давай от меня вдоль по Кудринской!
Мотька косился на кулак Хрисанфа Мефодьевича и понимал, что тот его не ударит, а если ударил бы вдруг, то и убил бы, и тогда бы ему пришлось отвечать. Во всем Кудрине никто не марал рук, не трогал Мотьку. Ногами, бывало, пинали, и то для того, чтобы ничком повернуть, удостовериться — живой ли соколик, али ужо и кончился. Но Мотька Ожогин был на удивление живуч, хотя и успел на селе «обжить» все заборы, ночевав под ними не по одному разу. Нет, не дрогнул Мотька при виде грозной мужицкой кувалды, ибо чуял нутром, что вреда она ему не причинит. И даже пошел в наступление.
— Как ни крути, а щенок от моей суки. И ты его вроде как выкрал! Поставь хоть пузырь за это, язви в душу тебя, Хрисанф Мефодьевич! Ты — богатый, я — бедный. Жалко?
Жадность за Савушкиным не водилась. Подходящему человеку, да если еще тот в нужде, он рубаху последнюю не пожалел бы. Но Мотька разве такой? От подошвы ошметок, злой укор обществу, всему честному миру.
— Иди, срамота, иди! — уже еле сдерживался Савушкин. — Не позорься совсем-то уж…
— Без стопаря — не пойду, — артачился Мотька, — Хоть в кружку на дно плесни…
Хрисанф Мефодьевич, потеряв всякое терпение, сгреб Ожогина Мотьку в охапку, поднял его легко, как обмолоченный сноп, вынес на улицу, поставил на твердь земную и слегка подтолкнул, чтобы придать незваному гостю, попрошайке, ханыжке этому, нужное направление.
Ожогин щетинился, точно ерш на крючке, базлал. Излюбленным выражением его было слово «срамота». И так оно успело к нему пристать, прикипеть, что в Кудрине Мотьку Ожогина за глаза, да и прямо, иначе и не навеличивали, как Срамота.
— Покажу… Не спущу… Так не оставлю… — угрожал Мотька Хрисанфу Мефодьевнчу. — Ты попомнишь меня еще…
— Олух царя небесного, — выдохнул облегченно Савушкин, оставив Мотьку за воротами, среди улицы. — Уродится же чудо такое — не выдумаешь…
«И какого он черта мне нынче вспомнился! — подумал Савушкин, все подкладывая поленья в печь. — Надоумило…»
Шарко нашел под столом в зимовье чистую белую кость, лизнул ее раз, другой и оставил.
— Чо, паря! Голую кость и собака не гложет? — рассмеялся Хрисанф Мефодьевич. — Тогда кашу перловую ешь. — И он вывалил перед Шарко густую, комком, крупнозернистую кашу.
Буря не утихала. Вой ее отдавался в печной трубе.
5Хрисанф Мефодьевич вспомнил, что он впервые привел Шарко в зимовье однажды в марте. Собаке исполнился год и пять полных месяцев. Сидел Савушкин в избушке, заряжал патроны и услышал близкий лай. Интересно стало ему узнать, на кого это лает Шарко.
Вышел. И не поверил глазам: на тонкой одинокой осинке сидит соболь, головой крутит. Хрисанф Мефодьевич этому страшно обрадовался, сходил за ружьем и снял добычу.
Так Шарко первый раз в своей жизни показал хозяину, что он лайка толковая, не какой-нибудь пустобрех, способный бегать лишь за птичками и бурундуками.
А сколько потом он добывал с ним соболей, загнанных на деревья, под валежины, в дупла — выкуривал их оттуда дымом, вырубал из мерзлой земли, из корневищ.
Так раздольно они охотились много лет.
Но в памяти Савушкина на всю жизнь остался тот первый зверек, голодной весной прибежавший к человеческому жилью на отбросы, что выкидывались охотником за стену зимовья.
И еще одни ему соболь памятен — черный, большой, с голубым подпушком и густой длинной остью.
Тогда у них шел обычный охотничий день. Широкие самодельные лыжи на мягком креплении легко проминали свежий ноябрьский снег. Подмораживало. Яркое солнце все вокруг освещало щедро, но холодно. Шарко, к тому времени уже отлично натасканный, работал старательно, неутомимо. В такие дни Хрисанфа Мефодьевича не покидало ощущение удачи, он верил в добрый час, ему легко дышалось, легко шлось, он почти не чувствовал сопротивления снега под лыжами. И есть не хотелось, хотя время перевалило за полдень и они еще не принимали никакой пищи.
В тальниках возле речки Шарко поднял куропаток, потом табунок косачей, но хозяин выразил к этому полное равнодушие, и собака поняла, что тут работа ее не нужна.
Прошли болото с мелким, кривым сосняком, миновали рям: едва пробрался Савушкин на лыжах через густой и колючий ерник. Два раза пересекали речушку-таежку. Здесь им попадались следы колонка, и Шарко было взялся преследовать красного вонючего зверька, однако хозяин ему запретил. Тут Шарко выразил свое собачье недоумение, замерев и уставясь в глаза Хрисанфа Мефодьевича…
Еще отмахали верст восемь. Это Савушкин одолел столько, а Шарко верняком раза в четыре больше, потому что собака в тайге не ходит прямо, она, как и волк, рыщет, выискивая добычу.
Надо было передохнуть. Савушкин остановился, приподнял шапку, сдвинул ее на затылок и вытер лицо скомканной белой тряпицей. Распахнулся, помахал полами куртки, поостыл, но присаживаться на валежину не стал: не хотел зря терять времени и запала.