Юрий Трифонов - Предварительные итоги
На улице я, как больной, думал вслух. Ну и прекрасно. Ну и замечательно. Подонок, ничтожество, дождался? Не-ет, пускай будет суд, пускай тебя вытащат, скотину. Не мог воспитать единственного сына, жалкое существо, старый идиот... Бежал домой, чтобы что-то сказать, спросить -- что? О чем спрашивать, что говорить? Рита была дома, Кирилл еще не вернулся. Рита все знала. Он ей сказал. А мне что же -- узнавать через прокуратуру о том, что происходит в собственном доме? Может, я уже не член семьи? Тогда скажите об этом. Поставьте в известность. Я соберу чемодан и уеду.
Рита очень спокойно: "Да, мы решили тебе не говорить. Ты начнешь буйствовать, волноваться... А тут надо не кричать, не ругаться, а думать -- как и что... Он поступил отвратительно, все верно, но надо выручать. Просить Меченова, Рафика, Геру, кого угодно, потому что парня выкинут из института. Сначала спасать, потом -- судить". Нет! Нет! Сначала судить! А спасается пускай сам! Она мне что-то протягивала. "Успокойся, потом поговорим. Прими элениум". И я заметил в ее взгляде ту же холодноватую, почти казенную брезгливость, что и у следователя. Она ушла в свою комнату. Я заперся в кабинете.
Наконец через несколько часов пришел Кирилл. Я тут же позвал его. Он зашел с сигаретой, сел на диван и, нагло улыбаясь, уставился на меня. Прежде всего я вырвал у него изо рта сигарету и выбросил ее в форточку. "Это что должно означать?" -- спросил он. "Должно означать, что сегодня я был..." -- "Знаю! У Василия Васильевича".-- "Какого Василия Васильевича?" -- "Ну, следователя, Катеринкина".-- "Откуда ты знаешь?"-- "Я же у него свой человек. Четыре раза вызывали".-"Да? -- спросил я грозно.-- Четыре раза?" На самом деле мой запас иссяк, и я сказал -- ничего не получалось иначе -постыдным, укоризненным голосом: "Ну, ты понимаешь хоть, что ты негодяй? А?" -- "Конечно, папа. Чего же не понимать? Понимаю". Он склонил голову удрученно и легко. Я видел, что дураченье меня продолжается. Вдруг он вскочил с места, подбежал к столу, где лежал маленький транзистор, и включил его. Диктор что-то тараторил. Лицо Кирилла озарилось радостью, он хлопнул в ладоши и прошептал: "Ура, ура!" Я подошел, вырвал из его рук транзистор и выключил его. "Вот что, говорю с тобой последний раз и совершенно серьезно. Выкручивайся сам! Понял?"-- "Ладно, папа,-- сказал он.-- Вас понял. Ты только не волнуйся". Я возмутился, и одновременно мне стало дико смешно. "Да не я должен волноваться, а ты, ты! Ты должен волноваться!.. Глупый тип!" -- "Я понимаю, папа. Я и волнуюсь. Но ты не должен волноваться. Все будет нормально, не думай ни о чем. Принести тебе воды?" -- "Пошел от меня прочь!" -- закричал я. Он выскочил из кабинета прыжками волейболиста. А я остался лежать на диване. Как жалкий, раздавленный таракан. И это было окончательным доказательством того, что там, перед столом следователя, сидел я, а не он.
Потом я действовал: выхода не было. У шахматистов это называется "цугцванг". Все ходы вынужденные. Над дураком нависло исключение. Я бросился к Рафику и через него -- к Меченову. Оказалось: "У вашего любезного сына слишком много прегрешений. Он до сих пор не сдал зачета по физкультуре. В первом семестре пропущено двадцать два академических часа без уважительных причин". Пришлось обращаться к Гартвигу, приятель которого, бывший секретарем приемной комиссии, стал шишкой в ректорате, Рита почему-то не хотела звонить Гартвигу. А со мной Гартвиг был очень холоден и сказал, что с приятелем поговорит, но за успех не ручается: потому будто бы, что его, гартвиговский, кредит в том доме. пошатнулся. Я не стал выяснять, в чем дело. Кто-то мне сказал, что у Гартвига неприятности в институте и ему вроде бы даже грозит увольнение. Ну, следовало ждать. Я нисколько не удивился. Но все же Гарт-виг, по-видимому, позвонил, и содействие его приятеля помогло: Кирилл остался. По комсомольской линии он получил строгий выговор с предупреждением. Я заставил его отвезти сто двадцать рублей Нюре, в загородную больницу Мурашково, привезти от нее расписку, а икона застряла в недрах органов правосудия в ожидании своего часа -- лечь на стол вещественных доказательств. Но дело не в этом. Дело совершенно не в этом! Когда все кончилось, наступила тоска. Вот в чем дело. Мы больше не ругались с Ритой, мы просто обменивались мнениями. Она говорила: "Когда три эгоиста живут вместе, ничего хорошего быть не может".-- "Да, но у каждого эгоиста есть выход,-- говорил я.-- Найти доброго человека, который будет ему все прощать".-"Это такая волынка -- искать доброго человека. Я устала. Я уже старая женщина".-- "Ничего, охотники на тебя найдутся". Так мы разговаривали за завтраком, а Кирилл сидел тут же и читал газету.
Утром пришел Атабалы с банкой молока. Я еще лежал, разбитый после бессонной ночи. По всем признакам был подскок давления. Может быть, оттого, что близка перемена погоды, к холоду или к еще большей жаре, а может, переработался, мозг устал, нужна пауза.
Попросил Атабалы позвать Валю, медсестру, если еще не убежала на работу, измерить давление.
И узнал новость: Валя -- приемная дочь Атабалы. В сорок пятом они взяли ее, трехлетнюю, из детского дома. Родители неизвестны, ничего неизвестно, кроме того, что она откуда-то с Украины. Валя прибежала с аппаратом тотчас. Какая добрая девушка! Не так уж плохо: сто сорок на девяносто пять. Я приободрился, даже забормотал какие-то пошлости: "Валюта, одно ваше присутствие действует, так сказать..." От ее халата слегка пахло карболкой, но от рук, прикасавшихся ко мне, когда она закатывала рукав рубашки и прилаживала аппарат, и от ее лица, близко склоненного, с выражением величайшей детской сосредоточенности -- точно это была игра, а не работа,-- я ощущал свежий, телесный запах и подумал, что еще года три назад не упустил бы возможности, приударил бы, взвинтился бы от одной близости молодой женщины, но теперь внутри меня сидел страх. Валя сказала строго:
-- Вам надо лежать. Нижнее девяносто пять -- это много.
-- Да что вы! Для меня это отличные цифры. Даже хочется ухаживать за красивыми девушками...-- Я взял ее за руку в тот момент, когда она поднималась со стула, и она снова села. Увидел, что она покраснела. Держа ее за кисть, положил невзначай руку на ее колени. Она могла быть дочерью: разница лет двадцать. Ровесница моему первому сыну. -- Ну и глаза,-сказал я.-- Ну и синие. -- Вечером принесу вам лекарство,-сказала она хмурясь.-- Что принести, резерпин или раунатин? -Все равно. Только обязательно. Она встала с тем же суровым видом, вышла через маленькую терраску в сад и, проходя под окном моей комнаты, посмотрела на меня, улыбнулась и сказала, грозя пальцем: -- А вы не вставайте!
Я лежал некоторое время, глядя в раскрытое окно, где сквозь зелень накалялся день, и думал о Вале, о том, как ловко и быстро все сделала с аппаратом, и о том, что если бы такое существо было рядом... А что еще нужно? Вот только странно, что ночью к ней рвался этот недотыкомка Назар. Вдруг вспомнилась моя первая жена Вера. С нею было хорошо месяца два, она была такая же плотная, синеглазая, с крепким телесным запахом, играла в гандбол за студенческую команду. Но потом оказалось, что не понимает ясных и скучных вещей, объяснять каждый раз было тягостно, лучше молчать, молчали утром, днем, вечером, когда ложились спать, когда ехали в поезде, в двухместном купе. И разлука была такой же спокойной, ни одного лишнего слова, как и двухлетняя жизнь. Не о чем было говорить. Рита показалась мне Шехерезадой. В первые годы с Ритой разговаривали ночами напролет: обсуждали знакомых, родственников, книги, фильмы, фантазировали, спорили бог знает о чем. На Ритиной работе все время происходили разные истории, кипели страсти, и Рита мне все рассказывала в лицах, с возбуждением, и я должен был давать советы, выносить суждения и сочувствовать. Но главное, что было в Рите, при всех ее качествах и невозможностях,-- она понимала, что я такое, как я задуман и что из меня получилось. Даже в тот последний день, когда произошла ссора из-за жировок и Рита сказала, что я профессор Серебряков, что она всю жизнь надеялась на что-то во мне, но ничего нет, я пустое место, профессор Серебряков, я это услышал и не взорвался, потому что в ее словах была боль, истинная боль, которую я почувствовал. Профессор Серебряков тоже человек. Зачем уж так презирать его? Он не гангстер, не половой психопат, он хотел жить, любил женщину, по-своему, в меру своих сил, и годами без устали занимался одним -- писал, писал, писал, писал. Тем же, чем занимался я. Но нельзя же корить людей тем, что они не Львы Толстые, не Спенсеры. Всего этого я ей не сказал, когда услышал про профессора Серебрякова, потому что говорить было ни к чему: решение созрело. В тот день на языке вертелось дурацкое двустишие, которое я сам придумал. Люблю дурацкие двустишия, вроде такого, но это мое старое: "Он играет в банде роль, посылает бандероль". Риту всегда эти шутки раздражали: "Тратить серое вещество..." Не понимала, что человеку, который всю жизнь занимается игрой в слова, это вроде разминки.