Фаддей Булгарин - Димитрий Самозванец
Смута конца XVI – начала XVII веков – один из самых драматичных и живописных периодов русской истории. Интерес к ней писателей-современников Булгарина понятен: мощные движения народов, резкие повороты событий, важные исторические последствия, крупные личности, трагические судьбы – все это легко будит творческое воображение и сулит литературную удачу тому, кто обратится к столь богатому возможностями материалу.
События Смуты вдохновили Пушкина на создание драмы "Борис Годунов". Четыре года спустя то же историческое время обрело художественное воплощение в "Юрии Милославском" Загоскина. Еще через год вышел в свет роман "Димитрий Самозванец".
В произведении Загоскина отчетливо просматривается вальтер-скоттовская схема: в центре повествования стоят вымышленные персонажи, позволяющие писателю свободно строить авантюрно-любовную интригу; исторические лица и события образуют фон, на котором эта интрига развивается. Хотя Булгарин работал в том же жанре, что и Загоскин, его произведение по композиции ближе к пушкинскому "Борису Годунову". Сходство обнаруживается не только в общей конструкции, но и в ряде деталей, что дало повод для подозрений: не воспользовался ли Булгарин рукописью пушкинской драмы, работая над своим романом?
Обвинение автора "Димитрия Самозванца" в плагиате, однако, несправедливо. Оба писателя пользовались одним источником – "Историей Государства Российского" Карамзина – и находились под обаянием этого научного и в то же время высокохудожественного творения. Вслед за Пушкиным Булгарин мог бы сказать: "Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий" [7]. Событийная канва, фабула романа у Булгарина соответствует поступательному ходу истории. Отдельные ситуации, описания и характеристики заимствованы из труда предшественника как фактический материал. Многие образы, понятия и выражения, встречающиеся в тексте, входят в общий культурный фонд эпохи и не могут быть прочно привязаны к творчеству того или иного автора. Эффектная ремарка «народ безмолвствует» неотделима в нашем сознании от драмы Пушкина «Борис Годунов». Встречается она и у Карамзина, но изобретена не им, а французскими публицистами XVIII века [8]. Авторство идеи об исключительно важном влиянии «мнения народного» на государственную жизнь мы опять-таки склонны приписывать Пушкину. Но эта идея, как уже, вероятно, заметил читатель, отчетливо выражена и на страницах булгаринского романа. Она была знамением времени и не являлась достоянием одного из литераторов.
Все это, разумеется, не дает оснований проводить переоценку значения "Бориса Годунова" для русской литературы или отказывать Булгарину в творческой самостоятельности. Создатель "Димитрия Самозванца" строил свое повествование на прочной документальной основе. Но и правом на вымысел он пользовался достаточно широко, давая волю воображению там, "где история молчит или представляет одни сомнения".
Поводов для "сомнений" события Смутного времени дают немало. До сих пор нет полной ясности и в понимании того, кем был на самом деле человек, названный позднее Лжедимитрием I. Со времен Карамзина исследователям не удалось заметно продвинуться вперед в решении данного вопроса.
Правда, в отличие от автора "Истории Государства Российского" ученые наших дней не считают Бориса Годунова виновным в гибели малолетнего Димитрия Иоанновича. Они полагают, что официальная версия, предложенная Василием Шуйским после "розыска" по угличскому делу, вполне заслуживает доверия. Во время игры в "тычку" у царевича начался очередной припадок эпилепсии, он упал на нож и смертельно поранил себя. Придворные группировки превратили трагический случай в орудие борьбы за власть. Политические спекуляции сделали возможным появление на исторической сцене Лжедимитрия I.
И в начале XIX века многие сомневались в том, что царевич погиб от руки наемных убийц, подосланных Годуновым. Однако талант Карамзина-повествователя сделал свое дело, и в художественной литературе закрепился образ монарха-злодея, страдающего муками нечистой совести. Таков царь Борис у Пушкина, таков у Рылеева, таков у Булгарина.
Впрочем, в романе есть и иная версия – та, которая излагается устами самозванца, версия о чудесном спасении сына Ивана Грозного иноземным лекарем Симоном. По логике исторических фактов, воспроизведенной романистом, эта версия доверия не заслуживает. Но в романе ей сообщена убедительность художественного образа. Читатель знает, что было не так, но, внимая самозванцу вместе с гостями боярина Меньшого-Булгакова, он готов допустить, что так могло быть.
И здесь приходится отметить любопытный историко-культурный парадокс. Лжедимитрий I являлся для России несомненным злом. Он стал символом польской интервенции. Он усугубил раскол между различными политическими силами в государстве. Им был открыт феномен самозванства, неизменно приводивший в XVII и XVIII веках к большим и малым кровопролитиям. С его именем связывали угрозу духовного порабощения – латинства, или католичества. Его предали церковному проклятию – "анафеме", обрекая тем самым на "вечную погибель". В памятниках фольклора, где порой с уважением описываются кровопийцы вроде Ивана Грозного, отношение к нему чаще всего отрицательное.
Но в художественной литературе судьба дерзкого политического авантюриста сложилась более счастливо. Вид искусства, особенно чуткий к различным проявлениям личностного начала, обнаруживал в Димитрии Самозванце какие-то не до конца реализованные возможности, какие-то великие обещания, не востребованные обстоятельствами. А. П. Сумароков изобразил самозванца как монарха-тирана, но сделал при этом героем трагедии, наделив сильными страстями и вознеся тем самым над людьми обыкновенными. Как человек с исключительной судьбой и ярким характером интересовал Лжедимитрий Фридриха Шиллера. У Пушкина он стал в чем-то подобен Моцарту: та же беспечность, та же открытость людям, тот же талант жить легко, превращая свое существование в предмет художественного творчества.
Даром обаяния обладает и булгаринский самозванец. Если у Пушкина это пловец, добровольно отдавшийся на волю потока, стремительно несущего его в пропасть, человек, способный остро переживать упоение "бездны мрачной на краю", то у Булгарина герой романа – сильная натура, созидающая себя, строящая свою судьбу, подчиняющая своей воле едва ли не каждого, попавшегося на жизненном пути. Силу его воли ощущает на себе и читатель, которому порой начинает казаться, что биография чудом спасенного от гибели царевича более правдоподобна, чем версия Карамзина.
Самозванец Булгарина предвещает появление в будущем героев Достоевского с их теорией разделения людей на "тварей дрожащих" и "право имеющих". Аморализм Димитрия в романе – следствие убежденности в том, что человеку, взявшему на себя роль наследника престола, позволено все, и нет таких препон, которые оправдали бы его уклонение с избранного пути. Он не задумываясь ломает людские судьбы – даже тогда, когда они не нужны как строительный материал на пути к престолу. Это приводит в священный трепет Леонида, закаленного в боях на жизненном поприще. Бывший товарищ Димитрия не может простить ему гибель самых дорогих существ, но глубоко убежден, что преступления, совершаемые им, – лучшее доказательство того, что он истинный царевич: обыкновенный человек не мог бы так просто взять на себя тяжелый моральный груз.
Конечно, уровень психологического анализа у Достоевского и Булгарина различен. Первый погружается в глубины человеческих душ и делает явным то, что редко поднимается на поверхность сознания. Психологизм второго выражается главным образом в мелодраматических эффектах: призрак жертвы, смущающий губителя, пылкие речи, порывистые жесты, открытое выражение эмоций, атмосфера таинственности, ночной пейзаж, бурные явления природы – полный набор приемов, всегда нравившихся массовому читателю.
Во времена Булгарина подобные приемы активно разрабатывались романтизмом – ведущим направлением русской литературы 20-30-х годов XIX века. Из романтического корня выросло и творчество Достоевского. Поэтому попытки установить связь между ним и булгаринским романом не столь уж произвольны, как может показаться на первый взгляд. Мелодраматическими эффектами увлекался и автор "Преступления и наказания", бредивший в юности романами тайн и ужасов. Чтение "Истории Государства Российского" в семейном кругу – одно из ярких детских впечатлений писателя. Оба литературных источника сыграли заметную роль в формировании художественного мира Достоевского. Но обнаружить результаты знакомства с ними в "Идиоте" или "Братьях Карамазовых" непросто: ранние впечатления переплавились в тигле литературного творчества, обогатились открытиями русского реализма середины века, обрели качества, соответствующие индивидуальности писателя-психолога. У Булгарина же опыт знакомства с литературой тайн и ужасов, с "Историей" Карамзина выражен в наивно-непосредственной форме: история и романическая интрига ведут в его сочинении относительно самостоятельное существование. Одни страницы "Димитрия Самозванца" более походят на труд историка, другие – на авантюрное повествование. Некоторые фрагменты тяготеют к драматическому роду, а не к эпосу. Но, отмечая все это, следует помнить, что в 1830 году русский роман был явлением молодым, становящимся. Его создатели искали новых путей освоения западноевропейского и национального литературного опыта. Они прокладывали путь своим великим последователям, воспитывали читающую публику, без которой гениальная литература возникнуть не может.