Господи, напугай, но не наказывай! - Леонид Семенович Махлис
Тетя Маня лечила всю семью без диплома, но не без философской базы:
— В здоровом теле — здоровый дух. — Поговорка произносилась вслух дважды в день и навевала атмосферу, с которой может сравниться только восточная философия. Она свято верила, что именно эта заповедь была высечена десять раз на скрижалях Моисея. И если тело — вместилище духа, то это вместилище, подобно нашей квартире, должно содержаться в полном порядке. По всем признакам, мой дух дышал на ладан.
Но это не значит, что тетя Маня заботилась об укреплении духа лишь с помощью клизм. Отнюдь. Она сама читала запоем и снабжала книгами всех соседей. Впрочем, домашними библиотеками в ту пору никого было не удивить. Культ гуманитарного самообразования расцветал под каждой крышей. Книжные шкафы ломились — и у дяди Бузи-сапожника, и у дяди Бори-часовщика, и у дяди Наума-трикотажника. Даже спекулянтка Бася со Стрыйской прикрывала от посторонних глаз хранившиеся в топчане ратиновые отрезы томами Гюго и Джека Лондона.
«ЗАГРЫЗАНИЕ НЕРЕАЛЬНОГО ТИПА»
Читать благодаря тете Мане я начал рано, года в три. Не стану утверждать, что я, в отличие от брата, был отягощен еще какими-нибудь исключительными способностями. Впрочем, чтобы окончательно покончить с ложной скромностью, скажу, что в этом нежном возрасте во мне уже проснулся профессиональный лингвист. В четыре года я подписывал друзьям и родственникам свои фотографии. Одна из них сохранилась. Натыкаясь на нее, я всякий раз откладывал ее в сторону с ощущением, что между мной и тем чересчур серьезным ребенком, глядящим исподлобья, существует не просто тождество, а неуместное чувство коллегиального уважения. И только через десятилетия я сообразил, в чем дело. На ней начертано печатными буквами (по другому я еще не умел): ЛЁНЬА МХЛС. Похоже, что я вправе гордиться этой ошибкой, ибо она выдавала мои тогдашние аналитические способности, которые, увы, некому было оценить по достоинству. Забыв последнюю букву алфавита, я вышел из положения наилучшим образом — с помощью безукоризненного фонетического транскрибирования. А написание фамилии, напротив, выдает рудимент генетической памяти в виде склонности к семитскому консонантному письму. Самая большая привилегия — родиться великим и умереть анонимно.
Первый автограф. 1949 г.
Я зачитывал до дыр русские сказки и былины, Андерсена и Конан-Дойля, Дюма и снова сказки. Некоторые, правда, вызывали отвращение. К ним я больше не возвращался. Помню, что перед глазами долго извивалась Баба-Яга, катавшаяся по земле, после того, как обожралась Аленкиным мясом. Схожие чувства посетят меня через 20 лет во время защиты диплома моей сокурсницы Наташи Юдиной, специализировавшейся на русских сказках. К защите Наташа подготовилась тщательно. Смешливая и задорная, она очень старалась выглядеть по-научному серьезной. Но все старания пошли прахом, когда дипломант развесила на стене два ватмана с таблицами. На первом значилось «Загрызание нереального типа», на втором — «Зарезание нереального типа».
— Зря смеетесь, — утирая слезы, попыталась Наташа успокоить аудиторию. — Все это очень серьезно и весьма печально.
Но по ходу защиты, она сама то и дело похохатывала.
В прозе, как и в жизни, не получалось у меня романа с природой. Я пролистывал затянутые описания («редкая сволочь долетит до середины Днепра»), чтобы не затупился сюжет. Пришвин признавался, что в книжках с той же целью пролистывал диалоги. Стихи же я принимал безоговорочно. Без них останавливалось дыхание. Они вливались в тело и память напористо, по-цветаевски («Мать поила нас из вскрытой жилы Лирики») и провоцировали на собственное рифмоплетство.
* * *
Евреи как-то никогда не выпячивали проблему всеобщего обязательного образования. Вероятно, оттого, что образование — не право, а уникальный шанс, ради которого, еврей полезет в любую, самую рисковую авантюру. Вспомните балагулу Брегмана из повести Паустовского «Далекие годы»! Автор повествования торопится попасть на остров в усадьбу умирающего отца, надеясь застать его живым. Чтобы добраться до острова, необходимо преодолеть неожиданное препятствие — ледоход на бурной реке Рось под Белой Церковью. Полая вода идет валом, и о переправе мечтать не приходится. Старинный приятель отца начальник почтовой конторы Феоктистов, желая посодействовать, посылает за Брегманом, самым «отпетым» извозчиком в Белой Церкви, которому «сам черт не брат», и излагает ему просьбу.
— Ой, несчастье! — сказал он, наконец, фальцетом. — Ой, беда, пане Феоктистов! У меня файтон легкий, а кони слабые. Цыганские кони! Они не перетянут нас через греблю. Утопятся и кони, и файтон, и молодой человек, и старый балагула. И никто даже не напечатает про эту смерть в «Киевской мысли». Вот что мне невыносимо, пане Феоктистов. А поехать, конечно, можно. Отчего не поехать? Вы же сами знаете, что жизнь балагулы стоит всего три карбованца, — я не побожусь, что пять или, положим, десять.
— Спасибо, Брегман, — сказал Феоктистов. — Я знал, что вы согласитесь. Вы же самый храбрый человек в Белой Церкви. За это я вам выпишу «Ниву» до конца года.
— Ну, уж если я такой храбрый, — пропищал, усмехаясь, Брегман, — так вы мне лучше выпишите «Русский инвалид». Там я по крайности почитаю про кантонистов и георгиевских кавалеров. Через час кони будут у крыльца, пане.
С библейских времен невежество отождествлялось с неправедностью и даже с греховностью. Рабби Гиллель (не без академического высокомерия) ставил образованных мамзерим[1] выше невежественных первосвященников, ибо «невежда не боится греха» (трактат Авот, II, 4).
Эта гипотеза, однако, не распространяется на культ музыки, вернее, культ «подрастающих гениев» и неистребимую веру, что каждый родившийся ребенок — если не Мессия, то Яша Хейфец. Родители высматривали в журналах фотографии евреев-вундеркиндов, глотали слюну и давали подзатыльник юнцу, отвлекшемуся было от пианино или скрипки. Иногда подзатылочное усердие родителей приносило плоды. Я однажды присутствовал при экзекуции 14-летнего мальчика. Он на несколько минут прервал занятия, чтобы выяснить, кто только что звонил в дверь. Мальчика звали Шломо Минц. Родители верили, что лучше музыкантов никто не зарабатывает. Но мои воспитатели знали, что это не так. К тому же в моем воспитании деньги вообще не участвовали. Как, впрочем, и музыка. Никому даже не приходило в голову проверить мой слух, который, думаю, не очень-то и заслуживал повышенного внимания знатоков. Тетя Маня мечтательно предсказывала мне будущее врача, которому она сможет, наконец, доверять. Музыка — баловство. Спустя годы, одно обстоятельство подвело меня к мысли, что в поведении моих воспитателей прослеживается не столько предательское (по отношению к еврейским традициям) пренебрежение, сколько настороженность и подозрительность по поводу вредоносности музыкальных занятий для организма. Читая Набокова, я набрел на редкое