Сад, пепел - Данило Киш
Вскоре после этого, ведомые отцовской звездой, мы переехали в предместье, рядом с каким-то железнодорожным тупиком. За последний год это был уже третий раз, когда мы переезжали, и тупик убивал в нас последнюю иллюзию о бегстве. Там была колея нормальной железной дороги, с рельсами, которые по большой дуге приходили откуда-то издалека, или, возможно, на другом конце завершались так же внезапно, где-то здесь, рядом с кирпичным заводом. Колея доходила прямо до нашего барака и здесь вздымалась, словно в предсмертном хрипе. Рельсы по краям выгибались вверх, их подпирали трухлявые столбы. У них даже не было шпал. Колея заросла бурьяном и черной крапивой, сквозь заросли пробивались ростки новой травы, тоже темные и ржавые уже весной, словно зараженные филоксерой, которая по двум буйным венам распространяла красную заразу, а бурьян и трава, изуродованные наследственными болезнями крови, разрастались в каких-то нелепых формах. Только какие-то ползучие растения находили питательные соки для своих разрушительных щупальцев и ядовитых звезд. Сверху рельсы, там, где они, наверное, когда-то сверкали, как зеркала, были покрыты, словно коростой, пепельно-желтоватым налетом. Ржавчина превращала железо в пористую, трухлявую ткань, в кость, из которой был выеден костный мозг, и эта ткань отслаивалась целыми пластинами с боков, измельчала их в пепел кирпичного цвета, который потом проникал в почву, в сердце бурьяна. А шпалы, там, где они были, трескались по вертикали, разъеденные этой красной чумой, как кислотой.
Тот тупик, как я уже сказал, убивал наши последние иллюзии.
Все случилось, как чудо.
Однажды утром, рано-рано, мама резко меня разбудила и сказала возбужденно, шепотом, чтобы я собирался. Те немногие вещи, что у нас еще оставались, уже были в чемоданах. А перед домом, там, в тупике, озаренный светом своих окон, стоял поезд (WAGON LITS SCHLAF-WAGEN RESTAURANT), из окон выглядывали удивленные дамы, в шляпках и с растрепанными прическами, и они ели белые булочки, завернутые в изысканные бумажные салфетки, которыми вытирали свои длинные, покрытые лаком ногти, а потом бросали бумагу в заросли бурьяна, где копошились какие-то больные, взъерошенные куры…
Отец целыми днями упорно просиживал рядом с кучером, как русский князь в изгнании, как-то странно просветленный, неожиданно сознающий, не без пафоса, что он следует своей судьбе, записанной в генеалогии его крови, в книгах Пророков. Мы меняли сани на мрачных хуторах, быстро, согреваясь обжигающим чаем и коньяком, а в санях проваливались в глубокий сон, прижавшись друг к другу, и бубенцы окутывали наш сон и наше бегство лирическим эхом. Отец торопил кучеров, угощая их коньяком и постыдно подкупая, он говорил торопливо и одышливо, как кто-то, кого преследуют. Он взял на себя все заботы о поездке, отдаваясь им полностью, хотя нам было ясно, что ему и самому неизвестны истинный смысл и цель путешествия. Но это его и не волновало. Он только знал, что должен выполнить то, что записано в одной из глав великого пророчества, потому что для него было записано, что он будет скитаться и «бежать без оглядки», и вот, он сел в первые попавшиеся сани, двигался к первому же населенному месту обходным путем, трудной дорогой, абсолютно равнодушный к тому, что его предназначение должны выполнять и мы, ибо пророчества, которым он следовал, и в которые слепо верил, были не вполне ясными, и он не был полностью уверен, что они касаются и всех нас. Мы же безропотно покорялись его воле, считая, что должны принять на себя часть его проклятия и судьбы. Мы ехали целыми днями по заснеженной пустыне, однообразной, как океан, потеряв всякую ориентацию. Отец, однако, уверенной рукой правил нашим кораблем, давал указания перепуганным кучерам, пристально глядя в звездное небо. Иногда доставал из внутреннего кармана пальто карту небесной сферы и расстилал у себя на коленях, как когда-то в поезде раскрывал расписание. А потом вдруг, разгадав розу ветров, он указал пальцем на небо, на сияющую звезду в центре зодиакального круга, и кучер, напуганный жестом отца, хлестнул лошадей. Он не знал, что мой отец ищет на небе звезду своей судьбы, точно обозначенную в каббалистическо-астрологическом исследовании A csillagfejtetes könyve.[15]
Иногда мы останавливаемся, отец стучит в ворота, как русский князь в изгнании. У меня нет ни сил, ни желания что бы то ни было спрашивать, я только чувствую, как глаза слипаются от усталости и желания спать, и я дрожу от какого-то страха, к которому я еще не привык, от страха перед незнакомыми местами и людьми, от страха перед запертыми воротами. Слышу, как, позвякивая бубенцами, удаляются сани, на которых мы приехали, и как их провожает собачий лай. Отец настойчиво стучит в ворота, ведомый каким-то своим внутренним огнем, каким-то упрямым решением. С той стороны слышится позвякивание ключей, и он с пафосом произносит свое имя, как произносят имена пророков. Слышно, как отодвигают засов — «Да, подожди же, мил человек, быстрее никак! Мы не ждали вас среди ночи», — потом появляются какие-то незнакомые лица, лица лунатиков и людей, восставших от самого глубокого зимнего сна. Они берут меня за руки и целуют меня губами, сухими и зловонными от темного налета. Ведут нас в какие-то мрачные помещения, потом зажигают керосиновые лампы и говорят голосами, еще сонными, глубокими и хриплыми. Передо мной дефилирует целый легион родственников, незнакомых и неблизких, обросших темными кудрявыми волосами, веснушчатых, с носами, как домики улиток, и я целуюсь со всеми подряд, не понимая смысла всего этого. К своим теткам я испытываю исключительное отвращение, это сестры отца, их кожа имеет тошнотворный привкус, а из горловины сорочек, когда они наклоняют сморщенные шеи, чтобы прижаться щекой, меня обдает слабой мертвенной вонью, вонью парафиновых свечей и застоявшейся воды в вазе с увядшими розами. Только своих рыжеволосых веснушчатых сестер я целую с ощущением какой-то кровосмесительной близости, подхваченный буйностью и ароматом густых пламенеющих волос и соблазнительной белизной их кожи.
Мой отец с нервозной поспешностью старался следовать своей судьбе, выполнить слова пророчества и обрести искупление. Тот факт, что он, подобно Агасферу, явился в края своего детства, откуда бежал давно, ведомый неким великим видением, говорил ему о том, что он впал в circulus vitiosus,[16] из которого нет выхода: дуга его жизненной авантюры смыкалась, как капкан. Бессильный перед Богом и судьбой, он винил в проклятии людей, а сестер и родственников считал причиной всех своих несчастий, потому что был одержим навязчивой идеей: его судьба — это искупление грехов всей семьи, всего человечества. Он считал себя жертвенным ягненком. Гордость ипохондрика