Сад, пепел - Данило Киш
Наши родственники, закутанные в пестрые платки, стоят перед дверью, выстроившись в соответствии с иерархией возраста и достоинства, с руками, короткими, как подрезанные крылья, и они машут нам едва заметными движениями, напуганные проклятиями моего отца, из-за его пророчеств, на миг заронивших в их души тревогу.
Отец не велит кучеру зажигать фонарь, а приказывает следовать его указаниям. Потом извлекает из кармана карту неба и аккуратно расстилает ее на коленях. Чиркает отсыревшими спичками, что-то бормочет и упоминает какие-то числа, астральные, астрономические, от чего нас охватывает ужас. Вскоре мы плывем по пене облаков, где бубенцы замирают, и звук их язычков превращается в какое-то глухое потрескивание. Стоило нам выбраться из густого тумана облаков, по которым мы плыли совершенно вслепую, доверившись гениальному инстинкту лошадей, бубенцы вновь зазвенели, и тут в зодиакальном мире мы увидели отцовскую звезду. Кучер спал, завязывая двойными кучерскими узлами толстую нить своего астрального сна.
Отец расплачивается с кучером, последовательный в своих идеях об отречении и оставаясь на высоте положения. Кобыла переносит тяжесть своего тела на задние ноги, словно готовясь присесть, но увеличивает точку опоры, потом начинает мочиться. Вторая кобыла следует ее примеру, и мы слышим, как в снегу образуется воронка, в которой бурлит жидкость. Эта, отнюдь не лирическая сцена очень унизительна, и убивает патетику отцовского жеста и нашей встречи с родней. Моя тетя Нетти, старушка с трясущейся головой, держит в руках кошерную мацу и протягивает ее отцу я знак приветствия. За ней и определенном порядке стоят остальные отцовские родственники, укутанные в толстые темные платки: тетя Ребекка, с копной черных полос, собранных на темени в большой пучок, как противовес носу; по вискам вьются густые черные локоны, дрожащие, как тонкие проволочные спирали: мой дядя Отто, с одной негнущейся ногой, высокий, худой, дегенеративная ветвь нашей семьи, с тонкими прямыми волосами, это позор для нашего буйного, лохматого племени; и, наконец, сыновья тети Ребекки, мои двоюродные братья: щеголи, которые из Будапешта, где они учились, привезли венскую моду и плоды западного декаданса: серебряные мундштуки и ботинки на высоких каблуках. Принадлежащая им библиотека, занимающая в комнате целую стену, сверху донизу забита авантюрными романами в стиле «нуар», по большей части в издании Pesti Hirlap Konyvek.[19] В лавке заправляет дядя Отто: Универсальный магазин и колониальные товары, темное помещение с низким потолком, пропахшее керосином, мылом, цикорием и ромашковым чаем. Большие эмалевые рекламные панно, голубые и красные, выстреливают своими эпиграммами, краткими и сжатыми, в пользу цикория фирмы Franck. На другой створке двери ведется кампания, полная ослепляющих обещаний, в пользу гуталина марки Schmoll. И рядом с афоризмами в стиле Ларошфуко — серьезные «максимы» о здоровых и сияющих зубах, фарфоровый блеск которых достигается при помощи зубной песты марки Kalodont, со вкусом земляники, придающей свежесть полости рта, — булавкой приколота записка на крафтовой упаковочной бумаге. На ней моя тетя Нетти чернильным карандашом написала свою пифийскую и пророческую фразу: «В понедельник, следующий за воскресеньем 11 февраля 1942 года, будет сахар по цене за килограмм 200 пенгё, а рафинад 230 пенгё».
В задней части двора, рядом с дровяным сараем, находится наша новая квартира, «домик для прислуги» времен феодализма, пустой и ветхий, из тех давних, доисторических времен, когда мой покойный дедушка по отцу Макс, держал выезд с четверкой лошадей и прислугу. Это два сумрачных помещения с низкими потолками, с глинобитными стенами; весной глина начинает оттаивать, исходить какой-то ложной беременностью, но, по сути, она совершенно бесплодна, неспособная исторгнуть из себя даже семя бурьяна. Потолочные балки сочатся смолой, почерневшей от сажи и смешавшейся с ней; потом ее капли долго висят, колеблясь, увеличиваясь и набухая, как капли свернувшейся черной крови. За домом, рядом с крошечным кухонным окном, похожем на окошко ярмарочного пряничного домика, — оно смотрит на сад, — нужник, побеленный известкой, со световым окошком в форме сердца. Справа в нужнике висит мешочек из белого полотна, на нем шелковым гарусом вышиты две розы с листьями, из которых выглядывают шипы, как дешевое нравоучение, как банальная сентенция. В этой печальной корзине завершали свой блестящий взлет кинодивы и венские графы, герои скандальных афер и женщины-вамп, знаменитые охотники и исследователи, герои Восточного фронта и славные германские авиаторы. По утрам, как в почтовом ящике, я находил там разрезанные иллюстрированные журналы, которые моя тетя Ребекка получала из Будапешта. Благодаря этому в моих руках оказывались судьбы знаменитейших личностей тех военных дней, люди и события представали передо мной вырванными из контекста, оставленными на милость и немилость моего воображения, а сцену из какого-нибудь фильма я провозглашал аутентичным историческим событием, зафиксированным в пространстве и во времени (потому что к картинке я добавлял ошибочную подпись), а Каталин Каради[20] считал английской королевой и к ее фотографии прикрепил вырезку из журнала с подписью: «Девяносто девять костюмов Каради Каталин». Я был в курсе событий в мире моды, пристально следил за судебными процессами, которые велись против шпионов, аферистов и военных поставщиков, отмерял наказание по своей воле и по-королевски раздавал помилование.
Мое долгое пребывание в отхожем месте скоро стало заметно всем и начало вызывать сомнения и подозрения. Они считали это элементом моей экстравагантности, моей, унаследованной от отца, интровертностью, а также леностью кишечника, рекомендовали слабительные и успокоительные, но при этом их удивляла моя осведомленность как о венской моде, о новых видах оружия, о придворных скандалах в Швеции, так и о непонятных бессмыслицах, которые я иногда горячо доказывал, разумеется, не ссылаясь на источники. О, эта гениальная жажда познания, это легковерие, эта зависть, эта неприспособленность, эти амбиции! Шведские придворные скандалы случались ради меня, преступления и адюльтеры совершались только из желания, чтобы меня завоевали: я был демиургом завистливого и злого человечества.
Юлия безжалостна, Юлия всегда забирает себе победу. На тысячную долю секунды раньше меня она произносит результаты самых изощренных математических операций: когда