Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
"Ты…"
Он протянул к ней мысли, как руки, и крикнул изо всех сил: "Варя!" – и она крикнула в ответ: "Илюшка!" Изгибая каменное тело, вздергивая деревянные руки, он, взорванный, рушился, падал с большой высоты, но падал почему-то не вниз, а вверх. От падения ввысь мутило, тянуло рвать. Тело Ильи Ильича с трудом, с ужасом обращалось в воздух и душу и все никак не могло превратиться.
"Я не превращусь. Я не умру никогда. Я не уйду! Не хочу! Пусть мучиться, пусть боль, все что угодно! Я все вытерплю! Все! До капли! До визга! Но я не хочу! Слышишь! Не хочу! Не хочу!"
Кому он беззвучно, жалко кричал? Разве он мог сказать? Разве знал?
Разве он мог что-то изменить?
И вдруг крик прекратился. Ушел далеко, глубоко внутрь него. Он слышал его, свой крик, отдельно от себя: за далью, во тьме пространства. Крик таял и улетал. А он, Илья Ильич, оставался здесь. Это было так странно: он остался, а крик умер. Значит, умер крик? А он жив?
"Я жив! Жив!"
Счастье проткнуло его тысячью длинных игл и вышло наружу. Прошило его насквозь.
"Это чудесно! Это же чудо!"
А голос жены возник в ногах, поднялся по кровотоку, достиг груди; обнаружил на месте сердца круглую пустоту, побежал дальше, обласкал подбородок, сжал ему щеки, погладил брови. Пальцы голоса легли на веки. "Она хочет закрыть мне глаза". Тело залил кипяток еще неиспытанного ужаса.
"Нет! Пожалуйста, нет! Варька! Нет!"
Он думал: она сейчас, как всегда это было, опять обзовет его дураком, прикрикнет на него, – а вместо этого нежный смиренный шепот крепко, любовно обнял его всего: от маковки до пяток.
"Ильич… Господи, Ильич, успокойся, успокойся…"
И тогда он раздул ноздри. Он делал огромный, нескончаемый вдох, глубокий как колодец, необъятный, как небо в ясный день. Вдох не кончался, а он – он чувствовал, что кончается. Слишком мало его оставалось. Вместо него был только воздух и вдох. Вдох был залогом жизни, но жизнь перед величиной такого вдоха оказывалась совсем маленькой – мышкой, мошкой. Пылинкой в луче.
Легкие раздулись как воздушный шар. Илья Ильич увеличился в размерах. Оторвался от кровати. Висел над ней. Слепая перекрученная пуповина простыни еще удерживала его, но все слабее и слабее. Слепые его, катарактные глаза закатились, из-под век глядели сине-желтые, в прожилках, белки. Он увидел себя ребенком: он глядел на свои детские, в цыпках и кошачьих царапинах, неловкие маленькие руки. На детских руках росли седые старческие волосы. Он хотел удивиться сам себе: как это я так смог, я и ребенок и старик? – и удивление умерло, не родившись.
Он увидел свою кастрюльку, в которой всегда кипятил воду. Руки слепо чиркали спичками. Одна вспыхнула и погасла. Другая погасла. Третья погасла. Руки все чиркали, а спички вспыхивали и гасли. Он захотел засмеяться, и вдруг последняя спичка загорелась ярко, жарко.
Он не мог вдохнуть глубже. Надо было выдохнуть.
Он боялся выдоха.
Потому что за выдохом надо будет снова сделать вдох, а в легкие вместо воздуха польется что-то другое. Что? Вода? Молоко? Водка? Облако? Метель?
"Варя, где Варя? Где она?"
Жены не было. Не было и страха. Он выдохнул с радостью, с гордостью: вот вам! Я не боюсь!
Но, как только он выдохнул, шумно и хрипло, страх явился опять. Страх стал им самим. Рук и ног не было: был голый страх. "И никакого тебе света. Никакого счастья. Так все просто".
Он успел подумать краем молитвы: "Господи, как же все просто", – как его, будто простыню, схватили огромные, чужие и властные руки, скрутили в жгут, выкрутили, выжали, на койку и на пол закапала бедная грязная жизнь, растеклась пятнами по подушке и одеялу. Руки тянули одеяло на себя. Тянули. Щипали. Собирали с одеяла жуков и бабочек, червей для рыбалки и цветные стекла. Тащили ближе к груди, ко рту самое милое, самое дорогое. Ткань. Паутину. Кружево. Песок. Рыбий скелет. Пустую бутылку. Рюмку. Кастрюльку.
Он схватился рукой, обращенной в страх, за ручку родной кастрюли, и кипящая, булькающая вода выплеснулась ему на живот, на ноги. Он обварился. А боли не было. Он еще видел, как вздувается на голых бедрах и лодыжках кожа, идет пузырями, как валится на пол кастрюля с кипятком. Потом кипяток плеснул в глаза, и слепые глаза лопнули и вытекли. Он еще успел ощутить это.
Илья Ильич сделал вдох, и вместо воздуха ему в легкие влился кипяток.
А потом откуда-то сбоку, а может, со спины навалилась тьма.
Перед тем, как тьма накрыла его, он все-таки успел увидеть свет.
Совсем маленький. Нищий. Ничтожный. На светлячка под гнилым пнем похожий.
И, как только он увидел этот свет, ему стало так его жалко, и он захотел его взять, прижать к сердцу. Защитить. Укрыть. Спасти.
Не успел.
Круглый мужик в полосатой пижаме бежал по коридору, махал, как пингвин крыльями, короткими ручками и кричал: "Доктора! Доктора! У нас в палате больной умер!" Фикусы качали громадными лаковыми листьями. В бочках, где они росли, валялись вата и окурки. Врач спешил, шагал мимо фикусов и палат, глядел на часы на запястье, зевал – только что съел марципан и выпил горячего чаю, хотел мирно устроиться спать в ординаторской на раскладушке. А тут на тебе, смерть, ну он же так и знал, что сегодня. Вошел в палату. Больные стояли вокруг койки Ильи Ильича. Смотрели на него, кто как: кто холодно, кто с любопытством, кто сокрушенно, кто слезно. Врач наклонился, пощупал Илье Ильичу пульс, потом приложил пальцы к шее.
– Уже холодеет.
– А вы трогали?
– Трогали.
– У него родня есть?
– Мы-то откуда знаем.
Врач ладонью закрыл Илье Ильичу глаза, а потом украдкой вытер ладонь о полу халата.
Людочка приехала вскоре. Разыскали ее телефон. Людочка стояла у койки и тихо смотрела на смерть. Она уже видела смерть в жизни, но смерть была каждый раз новая. Не похожая на себя прежнюю.
– Вы сможете забрать тело?
Людочка шмыгнула носом. Сквозь модные дырявые джинсы просвечивали голые колени. Старый свитер обтягивал полную грудь. Людочка чувствовала жадные взгляды мужиков и думала: "Значит, не очень-то и больные". А потом еще думала так: "Это жизнь, это все жизнь". Врач стоял рядом. Он взял ее руку и пожал, и она не удивилась. " То ли сочувствует, а то ли я ему понравилась". Она подняла руку и перекрестилась, и громко прочитала заупокойную молитву, которую знала. Никто не повторял за ней. Одинокий голос истаял в душной палате.
– Форточку откройте, – сказала Людочка сердито, – у вас тут как в нужнике.
– У нас тут покойник.
– Тем более.
– А кто он вам? Муж?
Людочка молчала.
– Как же муж, такой-то старик. Она, видишь, молоденькая.
– Какая там молоденькая? Бэ-у, разуй глаза.
– Нет, не бэ-у.