Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
И тогда над ним, лежащим недвижно, уходящим навсегда, наклонились новые призраки. Он их не видел никогда. Мужик в замызганных портках садился за накрытый стол. На столе стояли узкогорлые медные кувшины, в златокованых блюдах лежали куски жареного мяса, драгоценной красной рыбы. Фрукты горели зеленью, золотом и алым шелком, они слишком драгоценно, дерзко мерцали и вспыхивали. Грязная скатерть оборачивалась грозной красно-палевой, осенней парчой, стекала на пол толстыми увесистыми складками. Нищий мужик глазами и руками шарил по столу. Пододвигал к себе миски с яствами. Прежде чем вкусить, глубоко вдыхал. Он вдыхал жизнь, как табачный дым. И, да, ему захотелось закурить. Он вытянул из кармана рваных портков мятую пачку сигарет. А тут раздался скрип ножек табурета по деревянному настилу. И за стол сел тот, кого сей стол и ждал. Царь.
Царь, с головой, густо и тяжело обкрученной шелковым тюрбаном, а поверх тюрбана, на самой его верхушке, легкомысленно сидела, зыбко качалась крохотная, как стрекоза, золотая корона, в тяжелой, до полу, широкой хламиде с рукавами-раструбами, и вся ткань, сплошь, расшита серебряными и золотыми пауками, быстро, подгибая кривые ноги-кочерги, ползущими куда-то, откуда нет возврата, – в перекинутой через плечо на могучую грудь шелковой, слишком яркой, глаза режет, красной ленте, и зачем эта лента, Марк не знал, не понял: то ли знак отличия и власти, а то ли завтрашней жестокой казни, – из-под царской парчи выглядывали вышитые золотой ниткой сапоги с загнутыми вверх носами; на сильных и усталых пальцах царя взрывались острым светом и потухали крупные, звездной величины, страшные перстни, и так же страшно, ярко и обреченно вспыхивали и гасли, прикрытые тяжелыми усталыми веками, его глаза, так много видевшие на земле, что ничего больше на ней видеть не желали. Напротив царя сидел мужик, жадно нюхал еду и жадно жрал. А царь не ел ничего. И не пил. Он только касался пальцами узкого медного горла кувшина, по его лбу бежали морщины, быстро и безумно, как на пожар, убегали, исчезали. И тогда опять подземным светом, будто пламя горело в земляной бродяжьей печи, разгорались его мрачные, доверху налитые безверием глаза.
Марк подумал на мужика: дьявол! – а на царя: вот Бог! я увидел их, наконец-то! – но он ошибся и все перепутал. Мужик в грязных штанах и был истинный Бог. Он тихо, боязливо ел за роскошным столом, то и дело потрясенно, восторженно оглядывая все его великолепие. Засовывал ложку в рот, потом отшвыривал ложку, вилку и брал еду руками. Изредка взглядывал на царя. А царь был не прост. Царь прикрывал всею своей роскошью гнилое, гадкое нутро. А впрочем, дьявол разве признается, что он есть гниль и гадость? Что он – самый умелый, искусный вор всего подлинного и бесценного, что только водится на земле и выше земли, в незнаемых глубоких небесах? Никогда. Царь, это и был дьявол, тут Марк просчитался, он не узнал его, его нельзя было узнать в торжественном, не подступись, обличье. Как много людей клюют в мире на роскошь, на позолоту и огромные, на холеных пальцах, перстни! Восхищаются богато расшитым тюрбаном, скипетром и державой, короной на лбу! Верят власти. У кого власть, тот и прав. А других – к ногтю. Мировой порядок таков был во все века. Ничего не изменилось! Дьявол своровал у человека самое главное – Бога. Он прикинулся владыкой и Богом – для того, чтобы человек, едва дыша от восторга и раболепия, слепо пошел за ним. Куда угодно. Хоть в пасть Зверю.
А где Зверь, пытался оглянуться Марк и не мог, где же Зверь, он что-то невнятное в жизни своей слыхал про него, вроде у него сто копыт, дюжина рогов и семь голов, семь зубастых пастей, на нем кто-то сидит, отсюда уже не рассмотреть, кто, вот это знатное чудовище, оно больше на дьявола похоже, что ни говори. Не было нигде Зверя; ни даже тени его. Молчала ночная комната. Нежно, медленно ходили призраки его сестер за диваном, за шкафами, в плавном танце поднимались и опускались тонкие мертвые руки. Нет! бессмертные! Все дышало бессмертием, и этот стол, укрытый золотой парчой, полный яств, и этот мужик, он жадно доедал людскую пищу, и этот хитрый, донельзя усталый от людей, надменный царь, вот он наконец схватил за горло медный сосуд, поднес ко рту и отхлебнул большой глоток, и рот рукавом утер, и оцарапал губы жесткой парчой, и в комнате густо и пряно запахло пустынным вином.
Тюрбан, дьявол сидит за столом в восточном наряде, значит ли это, что воскрес Восток? И воскрес жирный Мансур, и воскрес тот кудрявый седой ливиец, прилюдно истыканный ножами и штыками? И воскресла бедная Дина? Ведь она от смерти спасла его. А сама умерла. Дьявол, разве не ты подослал ко мне на ночной морозной улице танцующую елку с восточным золотым лицом в темных колючих ветвях? Она станцевала мне посреди улицы мой единственный праздник. Как жаль, что я сам не сплясал вокруг нее! Не пошел одиноким хороводом! Нет, такое мог сделать только Бог! Чей Бог? Какой страны, какого мира?
А я кто, спрашивал он себя, я-то сам какой страны, какого мира?
И вот я умираю. Настал мой час! Ты подумай, говорил он себе немыми губами, я сейчас закрою глаза и больше не открою их никогда, никогда. При чем тут Бог? И дьявол, дьявол тут при чем? Да ни при чем. Не нужны они тебе. Не сможешь ты ничего стоящего крикнуть им. И попросить их, бессильных, ни о чем не сможешь. Значит, напрасны они в земной жизни? Зря их себе выдумали люди? Но чем ближе он придвигался к тому порогу, за которым, он это знал, начнется настоящий переход в иное бытие, а это все только разминка, все только боль в груди и животе, внутри, и снаружи боль от кровавых пролежней, – чем медленнее, но упорней, настойчивей он