Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Ближе подошла. Он видел лицо: старое. Морщинами изрезанное щедро и подробно.
– Вам лучше? Вы открыли глазки.
"Как про птичку сказала, про попугая: глазки".
Илья Ильич попытался улыбнуться, не получилось.
– Мне очень холодно.
Старая женщина обмотала край ажурного платка вокруг шеи.
– Не тепло тут, да. Мы все просим, просим подтопить. Видимо, придется заводить свою котельную. Такая холодная весна, как зима.
Она, как и все они, опять щупала его лоб. Попросила показать язык. У Ильи Ильича зуб на зуб не попадал, и он язык прикусил. И глотал свою кровь.
"Будто зуб выбили, сколько кровищи".
Женщина отшагнула от него, отвернулась и спокойно пошла к двери.
И тогда Илья Ильич, ему показалось, крикнул, а на деле прошептал ей в уходящую спину:
– Я умираю?!
И она услышала, обернулась.
Опять подошла к нему.
Наклонилась над ним низко.
У нее из-за затылка выскользнули волосы, седые пряди, и упали Илье Ильичу на ужасающееся лицо. Она быстро, смущенно убрала их ловкими пальцами. Пальцы пахли хлоркой.
– Вы? Да. Умираете.
Потом выпрямилась, но не уходила от него.
И еще тише сказала:
– Уходите. Мы все уйдем.
Вздохнула и добавила, очень тихо:
– Я тоже.
Когда она уже дошла до двери, беззвучно и грациозно, а сама крупная, тяжелая, старая, – Илья Ильич весь потянулся с кровати вслед за ней, и ему казалось, над матрацем приподнялся, скрючил горячие бессильные пальцы, и губы лепили, выпускали вдогон женщине легко летящие, прозрачные слова:
– Спасибо, спасибо, что не обманули.
Он лежал в странной больнице. Он больницу рассматривал большими глазами, будто впервые в нее попал. Забыл, где лечился и когда. А эта, нынешняя, ни на что не была похожа. Новая, единственная. Врачи подходили к нему, щупали его там и сям; он отворачивал на подушке голову и делал вид, что спит – всхрапывал, вздрагивал. Сам не понимал, притворялся или тело все само делало за него: ноги сами дрожали, легкие сами свистели. Будто в грудь Илье Ильичу кто-то налил крепкой наливки или настойки: булькало и жгло.
"Так люди, когда тонут, вдыхают воду. Очень больно, когда вода втекает в легкие. Но я-то не под водой. Я не под водой!"
Он утешал себя, как мог.
А странные стены косили страшным креном, сдвигались и раздвигались, и он таращил глаза, смутно понимая, что похож на рака. "Рак, рак, а вдруг у меня рак?" Вспомнил: одна знакомая дама, с крашеными кудрями и крашеными ногтями, знающе говорила ему: "Мы все умрем от рака, если до него доживем".
Лампа падала на него с потолка. Тускло, ущербной луной, мерцал казенный плафон. Иногда плафон казался ему лысой головой мертвого ребенка. Его жена делала аборты. Шесть абортов. Когда возвращалась домой из женской больницы, ему казалось: она несет перемазанного кровью убитого младенца в подоле.
– Не падай на меня, мой сын, – вылеплял он сухими губами.
Иногда рядом звучали четкие сухие, как выстрелы, шаги. Это по гладким плитам подходила к его койке медсестра. Протягивала руку и мазала ему губы ваткой, накрученной на корнцанг и намоченной в воде. Он слизывал воду с губ, а потом слепо шарахался на койке, вжимался в подушку с черным скорпионом инвентарной печати, – боялся. "Это гибель, гибель. Надо спрятаться. Надо спастись".
А спасения не было. Он оглядывался, жмурился, искал зрачками, искал мыслью – не было спасения нигде.
Под кожу входили стерильные иглы, шприцы мерцали и опорожнялись, и Илья Ильич уставал думать и засыпал. Заслонившись рукой от скошенного, движущегося потолка, от наползающих на него кривых стен, выставив вверх кочергу локтя, он спал, и сон оказывался сильнее страха. Во сне он не терял способность слышать. А иной раз и видеть. Сон перестал быть плотной пеленой, надолго закрывающей мир. Сон стал толстой прозрачной линзой, и сквозь ее чудовищное увеличение все было видно – и то, как он однажды пытался изнасиловать наивную девочку в чужом подъезде, а у него не получилось; и как на южном пляже на него навалились трое грузин, держали, а четвертый обчистил его спортивную сумку, и, уходя, они ухмылялись и лопотали по-грузински гортанно и грубо, и один сделал ему нос и густо плюнул в его сторону. И то, как они с женой, тогда еще не женой, поссорились в ее нищей питерской мастерской, на чердаке на Шпалерной, и она перебила всю посуду – рюмки, чашки, плошки, китайскую антикварную вазу. Потом они подметали осколки в дырявый совок, и он так четко, ясно видел эту фарфоровую пыль и глиняное крошево. Видел женские руки. Женщина порезала ладонь об осколок и заплакала. А он засмеялся. И тогда она тоже засмеялась.
Все это он видел сквозь толстую, колыхающуюся воду тоскливого сна.
Сон кончался, и явь наплывала на него иным сном. Человек в белом халате садился на его койку, мял ему руки, оттягивал веки, стучал по груди, махал рукой, и по его знаку тащили к утлой койке нелепое сооружение с рогами вверху, с прозрачными трубками и полными крепкой пьяной водки пузырями. Пузыри крепились на самый верх железной палки. Илья Ильич бормотал:
– Дайте мне выпить, дайте, дайте. Водки стаканчик, полстаканчика. Чистая как слеза.
Его глаза превращались в мелких рыб, в уклеек или плотву, и плыли подо лбом в разные стороны. Зрачками он пытался указать на верхнюю недосягаемую водку. Ему больно, остро хотелось выпить, как встарь, и тепло, горячо забыться.
"Каково это – быть пьяным? Это чудесно, превосходно. Жар и радость".
Мычал и силился приподняться. Человек в снежном холодном халате останавливал его. Клал руки ему на плечи и мягко укладывал обратно. Слова над головой Ильи Ильича текли размеренно, плавно. Слова были тоже рыбы, и они медленно шли под водой, в прозрачной гиблой толще. Огибали голову Ильи Ильича и уплывали ему за затылок.
Что-то было такое великое и обреченное в звучании чужих мерных слов, он и вспомнить не мог.
Немного из этих слов застревало у него под лобной костью: все напрасно, а вдруг нет, позвонить Матвею Филиппычу, посоветоваться, может, еще все операбельно, да тут козе понятно, что не операбельно, а может, Матвей Филиппыч возьмется, да что вы старика будете беспокоить, у него самого сын сейчас умирает, гляньте на снимок, понятное дельце, все глухо, как в танке, все, пиши пропало…
Слушал свое дыхание. Оно становилось все влажнее и чаще. Он тоже плыл, вместе с рыбами; плыл рядом с собой, неподвижно лежащим. Иногда близко пахло съестным: кашей, супом. Илья Ильич поворачивал голову и носом указывал на тарелку. А сказать ничего не мог.
– М-м-м… м-м…
Тарелку брал круглый как шар, небритый мужик в старомодной полосатой пижаме. Подсаживался к Илье Ильичу, подносил