Ион Друцэ - Избранное в 2-х томах (Том 1, Повести и рассказы)
Маковицкий на этот раз был недоволен своей прессой.
- А, какие там новости - одни интриги, одни козни... Соседи наши по-прежнему говорят о мире, а думают о войне...
Булгаков спросил:
- Кстати, о "Войне и мире". Гимназист просит написать ему, как правильно будет - Ростовы или Ростовы.
Лев Николаевич ответил чрезвычайно серьезно:
- Ростовы. И непременно отпишите ему. Я люблю, когда у человека есть точный интерес к предмету, - это первый признак серьезности самого человека.
Тихо и незаметно вошла Александра Львовна с большой кипой корректуры.
- Я только на одну минутку. Не помешаю?
Лев Николаевич заулыбался.
- Саша, милая, разве ты можешь кому-либо мешать?
- Не надо меня хвалить, а то недолго человека и испортить. Вот я с той же самой антивоенной статьей - "Одумайтесь...". Владимир Григорьевич считает, что композиционно хорошо, что статья разбита на многие главки, но, однако, полагает, что предварять каждую главку отдельным эпиграфом вряд ли целесообразно. Он думает, что было бы лучше собрать все эпиграфы вместе, поставить их в самом начале, а дальше уже идти сплошным текстом...
Лев Николаевич взял у нее корректуру, подумал.
- Нет, пускай лучше остается так. Я, знаете ли, когда сам читаю что-нибудь с эпиграфом, то обычно перескакиваю через эпиграф и начинаю с основного текста. Если все эпиграфы собрать вместе, то читатель сможет легко, одним махом, через них перескочить, а если они будут разбросаны, то, глядишь, за какой-нибудь из них и зацепится...
Александра Львовна взяла у него корректуру и, смеясь, сказала:
- Ну уж по твоему аккуратному виду никак не скажешь, что ты пропускаешь эпиграфы...
И вышла, и опять тихо шелестит бумага на веранде, но зингеровская машина по-прежнему не хочет шить - запутываются нитки в челноке, ломаются иголки, слезы капают и капают на новый атласный материал. И опять рыдания, опять в этом гуле обиды чудится Софье Андреевне, что ее жалеют, что ее зовут, и она опять спускается по лестнице и выходит на веранду.
- Левочка, ты меня звал?
И опять сухое, жестокое, краткое:
- Нет.
- Странно. Второй раз я отчетливо слышу, что ты меня зовешь.
Она была на таком нервном пределе, что ее становилось жалко, но Толстой в тот день подписал завещание, он не мог жалеть ее.
- Тебе показалось, Сонечка. Вот свидетели, они подтвердят, что я тебя не звал.
- Ну хорошо, извините.
Ушла, но после ее ухода снова воцарилось тяжелое молчание. Шуршит бумага, и опять тихо. Молодой Булгаков делает еще одну попытку вернуть старику хорошее настроение:
- Лев Николаевич! Прелюбопытное письмо! Просят помочь открыть школу, которая работала бы по той же методике, по которой работала школа Ясной Поляны.
Лев Николаевич спросил с подозрением:
- Женщина пишет?
- Фамилия среднего рода, но почерк, мне кажется, женский.
- Тогда ответьте, что помочь не представляется возможным. И кратко, без реверансов. - После небольшой паузы пожаловался Маковицкому: - Устал я от этих дам-педагогов.
Маковицкий, улыбнувшись, спросил:
- Та молоденькая, которая вчера вас дожидалась, тоже была педагогом?
- Ах, не напоминайте мне о ней!
Маковицкий, почувствовав за раздражением Льва Николаевича готовность к тому, чтобы поделиться впечатлениями, попросил:
- А что было, Лев Николаевич? Расскажите, пожалуйста.
Толстой подумал, улыбнулся.
- Уморительная была сценка. Входит она в кабинет - такая молодая, веселая, хорошо одетая. Цепочка на шее, и на руках такая же цепочка. Дорогая, видимо. Говорят, что хочет открыть совершенно новую школу, по новой программе, но ей не хватает двух вещей, чтобы осуществить свою мечту. Образования и денег. Но она не унывает: образование она надеется получить на частных курсах, а денег просит у меня. Я ее спрашиваю: какая же новая программа будет в вашей школе? Она роется в своей сумочке, вынимает тетрадь, оттуда сыплются какие-то бумажки. И начинает читать мне: закон божий, математика, география, история. Я ее спрашиваю: что же в этом нового? Она говорит, нисколько не смущаясь: как же, тут все новое! Я на это говорю ей, что, к сожалению, ничем не смогу помочь. Она, знаете ли, нисколько не смутилась и тут же просит у меня волосок. Я говорю: как волосок? Да вот так, говорит она, волосок. На память. Я говорю: вам из бороды или лучше из виска? Ах, говорит, все равно, лишь бы волосок был. А вот волоска я вам, барышня, не дам. Удивилась чрезмерно: как, почему? Да потому, что не желаю.
Маковицкий, отсмеявшись, спросил:
- С тем и отпустили?
- С тем и отпустил.
Булгаков, слушавший внимательно, тем временем все разбирал письма и, чтобы не дать разговору перейти на другую тему, достал тетрадный листок.
- Лев Николаевич, вот примерно в том же роде. Женщина раскаивается в прелюбодеянии. Пишет, что, будучи замужем, полюбила другого, находится с ним в преступной связи и спрашивает, как ей быть.
Толстой очень оживился:
- Ну-ка дайте... Это интересно, это я должен сам прочесть...
Надел очки, читал долго, внимательно, потом мягко, с любовью разглаживая лист, сказал своей корреспондентке, точно она была тут рядом:
- Милушка ты моя, а кто может поручиться, что за этим вторым не последует третий? Кажется, Ларошфуко писал, что можно встретить женщину, у которой не было любовников, но трудно встретить женщину, у которой был только один любовник...
И снова вошла, уже в третий раз, Софья Андреевна. Она встала у дверей, бледная, измученная, растерянная. Сказала, с трудом переводя дыхание:
- Надеюсь, на этот раз я не ослышалась...
Лев Николаевич ничего не ответил, и она опустилась у его ног. Тихо, по-деревенски, завыла и, захлебываясь горем, спрашивала:
- Левочка, почему ты на меня сердишься? И сколько эта наша ссора будет продолжаться? Ведь не может же она быть бесконечной...
Булгаков вышел первым. Маковицкий сначала дочитал статью в газете, потом тоже вышел. Оставшись вдвоем с мужем, Софья Андреевна долго и безутешно плакала, а Лев Николаевич сидел неподвижно, в том положении, в котором она его застала, когда вошла. Отплакавшись, Софья Андреевна попросила тихим голосом:
- Левочка, у меня сегодня на редкость тяжелый день. Мне все почему-то кажется, что в нашей семье произошла какая-то катастрофа, которая до меня еще не дошла, но с минуты на минуту дойдет. И я молю бога отдалить от меня это испытание и прошу тебя помочь мне.
- Чем же я могу тебе помочь?
- Успокой меня. Или, если тебе этого не хочется, посиди со мной вот так, рядышком, и я постараюсь сама себя успокоить.
- Хорошо. Посидим.
Они сидят, молчат, и Лев Николаевич тем временем думает: "Что меня всегда в ней поражало, так это ее интуиция. Выдающаяся, прямо-таки дьявольская интуиция. Десять лет идут разговоры о моем завещании, десять лет она волнуется и не особенно волнуется, но вот этот документ подписан. Не прошло еще и дня, а она уже все знает, хотя новость до нее еще не дошла".
- Поговори со мной, Левочка. Я не люблю, когда ты, сидя рядом, думаешь о другом.
- О чем же нам с тобой поговорить?
- Ну хотя бы о нашем последнем утешении - о Ванечке.
- Давай поговорим о Ванечке.
- Ты знаешь, мне кажется, что он родился таким красивым и хорошим только потому, что бог его нам дал на старости лет, когда сами мы стали добрее, духовно богаче, чем были в молодости.
Лев Николаевич согласился:
- Может быть.
Софья Андреевна сияла: никого так глубоко и сильно она не любила, как своего последнего сыночка.
- И еще я подумала, Левочка, что не случайно в народных сказках эти самые Ванюши-дурачки, самые младшие дети, оказываются самыми сильными и мудрыми. Они впитывают опыт взрослых родителей и неудачи своих старших братьев.
- Очень хорошая и интересная мысль.
- И еще я думаю, что если бы он у нас тогда, после той болезни, выжил, то у нас теперь все было бы по-другому и сами мы были бы другие - более миролюбивые, более терпимые друг к другу.
- Возможно.
- А еще временами мне почему-то кажется, что и у него был дар сочинителя, что он тоже стал бы всемирно известным литератором. Его первое сочинение тоже называлось бы "Детство", и была бы эта книга о Ясной Поляне, книга о его детстве, о нашей старости. И, может, потому нам теперь так горько и маемся мы, что перед концом жизни никто не увидит нас молодыми глазами и не запомнит молодой душой.
Лев Николаевич вдруг встал и долго смотрел, как осыпаются листья в саду. Красивые, желтые, они в полном безветрии, по каким-то высшим законам естества, отделясь от веток, долго кружили в своем последнем полете.
- Почему ты молчишь, Левочка?
- Грустно отчего-то стало, и к тому же вспомнились стихи Фета об осени:
С вечера все спится.
На дворе темно.
Лист сухой валится,
Ночью ветер злится
Да стучит в окно...
А тем временем по Невскому проспекту императорский двор и весь высший свет выезжали на охоту. Во главе колонны идет лейб-гвардии его величества полк, следом идут конногвардейцы. Гремят военные марши, стучат копыта сытых лошадей по каменным мостовым, зловеще чернеют стволами ружья, блестят на поясах патронташи. Озябшая было от первых осенних холодов столица ожила, канун большого и важного события вдохнул в нее новую жизнь. И те, что были за, и те, что были против, превратились в зрение, в слух. Это потом пойдут толки, догадки, газетная ирония, а пока люди стоят, кланяются и с завистью провожают взглядами охотников, потому что все они люди и в каждом человеке живет древнейший инстинкт охоты, каждому хочется выследить и добыть зверя, чтобы обеспечить свой завтрашний день. Другими словами, утвердить себя, уничтожая другого, ибо это и есть та кромка над пропастью, по которой мир гуляет вот уж много-много тысяч лет.