Свои по сердцу - Леонид Ильич Борисов
Собака залаяла, забегала, обнюхивая углы, стол, диван, кресла. Хозяйка встала с колен и, тщательно оправляя платье, села на краешек стула не отводя взора от седых, редких волос Федора Ивановича. Он был похож на учителя музыки в богатом светском семействе; о таких стариках пишут Толстой, Тургенев, о состоянии такого седовласого человека пишет он сам — Федор Иванович Тютчев. О чем же пишет он теперь, после первой майской, давно прошедшей, отшумевшей грозы? О том, что жизнь жестока: она отнимет самое дорогое, а потом даст духу крепость, силам упорство, старости зоркую память, — живи, вспоминай, мучайся…
— Вы что-нибудь написали, Федор Иванович? — робко, боясь оказаться бестактной и вместе с тем боясь уныния гостя, спросила хозяйка.
Федор Иванович улыбнулся, взглянул на небо, на лиловый край туч, на крохотный квадрат лазури.
— Я могу только вспоминать, — ответил он. — Я в силах воспоминания мои приводить в строй и ясность, доступные людям. Мое поколение умирает, за мною идут другие люди, еще через два десятка лет личное мое горе забудется…
«Но ваши творения…» — едва не воскликнула хозяйка и смутилась, почувствовав в таком непомерно искреннем восклицании нечто чуждое настроению гостя. Она придвинулась к нему ближе и произнесла пустую фразу:
— Поэзия не умирает, Федор Иванович!
Он усмехнулся умным, чуть тронувшим уголки рта смешком и подумал о том, что есть стихи и есть поэзия. Ощутительно свежо подул ветер, проворчал гром. Налетел вихрь, хозяйка закрыла дверь веранды. Федор Иванович встал и взял руку женщины в свою, поднес тонкую руку к губам и поцеловал.
— Вчера отыскал я в кустах могилу, — ту, самоубийц, о которых вы рассказывали недавно. Я думал, что умру сам. В самую хорошую погоду я думаю о том, что за нею ненастье, грозы, я иначе не могу, не умею. В самый счастливый день моего бытия я предвижу конец счастью и готовлю себя к самому плохому…
— Несчастье с таким характером, — сказала хозяйка. — Так нельзя!
— Это не характер, — прервал гость. — Что знаем мы о характере? Ничего не знаем. Помню: я любил ее и уносился думой в те дни, когда ее не будет. И эти дни — вот они. Это не характер. Это знание, и мне его отпущено сверх меры.
— Но вот за этой грозой, Федор Иванович, будет отличная погода, — рассмеялась женщина. — Тучи пройдут, и все будет отлично!
— В природе, согласен, — да, будет отлично, — уже уставая от разговора, промолвил Федор Иванович. — А человек? Что сердцу человека от хорошей погоды? Есть страны, где десять месяцев стоит преотличная погода, но счастлив ли там человек?.. Нет, здесь что-то другое, а что — не знаю и не дерзаю знать.
Он встал, оперся о край стола, прошел до двери, раскрыл ее и всей грудью вдохнул в себя аромат цветов, травы, влаги.
— Милый край! Родная природа! — громко произнес он, часто дыша и боясь того, что так часто дышит. — Намедни читал я Некрасова… Он видит за непогодой свет, он зовет к своему, ему привидевшемуся свету, он называет вещи прямым, грубым словом. В Мюнхене профессор-филолог Август Шнелль сказал мне однажды, что есть поэты, слова которых суть орех в скорлупе, и есть другие, слова которых — самый орех, очищенное зерно. И будто бы судьба вторых поэтов помогать веку и судьба первых дать веку окраску… Такой умный, чинный профессор, вдовец, он писал чудные стихи и все сжег потом, — видимо, он не мог решить, что они, его стихи, — орех в скорлупе или чистое зерно без скорлупки…
Федор Иванович устало улыбнулся, за ним улыбнулась хозяйка.
— Иногда мне кажется, — спустя полминуты продолжал Федор Иванович, — что нужно было умереть ей, дорогой и близкой мне женщине, чтобы голос мой растворился вот в этом воздухе. И ничего больше. А если бы она еще жила!.. Очень многие вещи я вижу яснее под занавес, если так позволительно выразиться. В закатные дни мои. Подумать только, что умрешь, едва достигнув полноты ума! В России это возможно.
— Вас, Федор Иванович, ни судьба, ни природа не обидели, кажется, — несмело проговорила хозяйка.
— А это увидят потомки, не мы. Позвольте попросить вас внести сюда свечи, зажечь их. Подождите! Подождите! Вы сядете вот сюда. Я сяду на скамеечку у ваших ног, и вы мне расскажете… о том, как однажды утром она бежала босая и неодетая по лугу. Посыпьте соли на открытые раны!
— Нет, Федор Иванович, это характер! Мучительный, несносный, дикий! — в сердцах произнесла хозяйка и пошла в комнаты.
Федор Иванович глядел ей вслед и смеялся. И думал о том, что бежать по лугу босой и неодетой было приятно, и со стороны смотреть на бегущую — весело.
— Ну, посмейся, посмейся, старик, — говорил он себе самому. — Видишь, есть в твоей памяти и такое, над чем посмеяться можно. Родная моя! Как, должно быть, озябла ты в то утро!.. Бежать по мокрой траве, неодетой… И зачем это ты бежала? К чему? Куда?
Вошли слуга и хозяйка, они внесли четыре свечи, зажгли их, и светлее не стало, но гость и хозяйка почувствовали себя несколько свободнее, — что-то от привычной и любимой ими городской обстановки внесли свечи и тусклый, золотой отблеск высоких бронзовых подсвечников. Слуга принес вино и бокалы, печенье и конфеты, поставил на стол и вышел, позвав за собою собаку.
— Грозы не будет, — сказал Федор Иванович. — Есть в русском народе примета, что кукушка кукует всегда к ясной погоде. А если вечером раскричатся в траве кузнечики, — быть дождю. А я верю во все народные приметы, они произошли от опыта, наблюдения.
Где-то неподалеку нежно и мирно куковала одинокая птица, и ее неторопливое «ку-ку» навевало Федору Ивановичу мысль, что он не в пригороде, а где-то далеко, на краю земли, и так приятно слушать деревянное восклицание кукушки, и нет нужды бередить старые