Свои по сердцу - Леонид Ильич Борисов
— Эй! Православный! Что за место? — крикнул Гоголь.
Вглядевшись пристальнее, увидел он, что идет не один человек, а двое. Один из них остановился, другой взял направление на голос и вскоре подошел к Николаю Васильевичу. Усы и брови неизвестного заиндевели. Гоголь взглянул на него и испугался.
— Тебе что? — спросил подошедший. — Чего кричишь?
— Что за место, спрашиваю, — ответил Гоголь и неверным шагом повернул в сторону. Незнакомец за ним.
— Обуховский мост, вот какое место, — услыхал Гоголь. — А ты чего здесь?
Николай Васильевич не оборачиваясь шел не в ту сторону, куда ему надо было. Незнакомец не отставал от него.
— Стой, говорю тебе, стой! — сказал незнакомец.
Гоголь обернулся. Двое стояли перед ним. И тот, другой, только что подошедший, заявил вдруг, не по-доброму глядя на Николая Васильевича:
— А ведь шинель-то моя!
И поднес к носу Гоголя большой, квадратный кулак.
Тем временем другой с ловкостью необыкновенной снял с Гоголя шинель, надел на себя и не спеша пошел к мосту.
— А мне хоть рукавицы отдай, — сказал тот, что подносил кулак. Гоголь снял новые свои перчатки и молча протянул их незнакомцу. Тот взял, спросил:
— Идти-то тебе куда, чиновный?
— В Большую Мещанскую, — дрожа от холода, ответил Гоголь.
— В Большую Мещанскую? Ну, дойдешь. Иди вот этак, а после влево бери.
Голодный бездомный пес увязался за Гоголем. До самого дома в Большой Мещанской шел он за Николаем Васильевичем, и ни единой души не встретилось на пути. И долго после того, как Гоголь вбежал в ворота каменного дома, сидел пес и терпеливо чего-то дожидался, скуля и воя. На шее его болталась веревка, — должно быть, топить пса собирались, да не вышло дело, а возможно, убежал он от хозяев, — про то неведомо.
Николай Васильевич, придя в себя, собравшись с мыслями и приказав печь затопить на ночь, зажег свечу, сел к столу, перо очинил, обмакнул его в чернила, начал:
«Бесценная маменька! Пишу вам, а у самого руки дрожат, и самому мне смешно, хоть и вовсе не смешное происшествие…»
Перо заскрипело, большая клякса скрыла слово «маменька».
— Черт! — с досадой, скривив губы, кинул Гоголь и порвал бумагу.
Так письмо и осталось ненаписанным.
1938 г.
ВЕЧЕРНЯЯ ЗАРЯ
Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете меркнущего дня.
Тяжело мне, замирают ноги…
Друг мой милый, видишь ли меня?
Ф. И. Тютчев
1
И опять гроза. Тучи идут в три яруса: нижний ряд похож на клубы дыма, средний — как распущенные конские гривы, и вверху ни с чем не сравнимая свинцовая мгла. Небо гремит упоенно и страстно, дважды гром ударил словно из-под земли, затряслись колонны дома и зазвенели цветные стекла на веранде. Федор Иванович сказал, что такой удар всегда несет беду, и в самом деле — в полуверсте от дома загорелась ель, золотая небесная птица влетела в окно крестьянской избы и убила спящего ребенка. Один удар пришелся над самой крышей дома, и Федор Иванович сказал, что такой удар вовсе не опасен для тех, кто его услыхал. Федора Ивановича спросили: почему?
— А вот почему: кто грозы боится, пусть успокоит себя памяткой, а она в том, что ежели молнию увидел, — жив остался. Тот, кого молния поражает, блеска не видит и гула не слышит.
К вечеру опять заговорило небо, и бледные молнии перебегали с востока на запад. Гром бил в отдалении, цепной пес лаял, и было в том лае удовольствие и собачья удаль, но петух восклицал тяжело и отрывисто, воздух стал блекло-сиреневым, и все цветы в саду и в поле словно бы выросли, вытянулись и стояли недвижимо, хотя и бежал по низу ветер; и без того белая дорога побелела еще больше, ощутительнее запахло травой и дождем. Стояла та тревожная июньская тишина, которую ощущаешь как нечто противоестественное, когда каждому стуку благодарен и рад.
Часы пробили семь раз, и Федор Иванович встал, молодо расправил покатые плечи, надел сюртук, пошел в переднюю за калошами. Федор Иванович взял зонт, раскрыл его на ступеньках веранды и шагнул вправо, к калитке, прозванной Гоголевской: она пела на все голоса. Дождь забарабанил по туго натянутому шелку зонта, капли были редкие и крупные, их можно было сосчитать, поймать и кидаться ими, как горохом.
Федор Иванович — гость, и поэтому никто не спросил его, куда и зачем он собрался в непогоду. Маленький, седенький, сутулый, а идет быстро и голову несет так, словно он не в пригороде на даче, а в большом свете, где нарядно и весело и где опущенная голова есть только признак усиленного внимания к тому, что говорит сосед.
— К чаю приходите, Федор Иванович!
Махнул рукой, и вышло так неделикатно, словно сестре родной ответил: оставь со своим чаем! Растворил калитку сада, послушал, как она, закрываясь, тоненько пропела, обошел лужу с отраженным лиловым небом, ногой наступил на незабудки, заметил это и нагнулся, сорвал и понес, разглядывая и любуясь. Вспомнил: в Мюнхене в магазине ювелира видел он сложенную из камешков мозаику — на палевом фоне букет незабудок. Дивная работа! Но вот эти, подлинные незабудки, во сто крат чудеснее: их создала земля, а кто там в ней, в темницах ее тайных, трудился — загадка, и миллионы книг не объяснят ее.
Федор Иванович окинул взглядом луг с цветами и про себя отметил, что здесь не менее сотни всевозможных видов и запахов. Пригород, а какой благодатный край, — смотри, любуйся и помни, в каком порядке возникают цветы: желтый одуванчик, незабудка, что любит канавы и края тропинок, и к этому же времени — сирень, шиповник, рябина, калина, а яблони отцветают, и в лесах безответно спрашивает о чем-то кукушка. Потом появляется колокольчик — синий, крупный, рюмочкой, опущенной книзу, чтобы не собралась влага дождевая; желтый зверобой, ромашка, дикая орхидея, ночная фиалка. И между ними — от одуванчика до первой зеленой ягоды земляники — растет и скромно благоухает ландыш.
Хлынул теплый стремительный ливень, и две молнии сразу — слева острая и ломаная, справа как пламя — ослепили Федора Ивановича, и он невольно перекрестился. Гром, упав с высоты, пробил землю и там потряс ее гулом и раскатами. Еще раз блеснула молния, гром переместил твердь, запылила белая дорога, сотней рук замахали березы. Федор Иванович закрыл глаза, чтобы не видеть молнии и — если так случится — упасть, не