Повесть о днях моей жизни - Иван Егорович Вольнов
Он толкнул меня в спину ладонью, я упал, заорав во всю глотку:
-- Ой, спину повредил! Ой, что-то колет!..
-- Перестань! -- цыкнул отец.
Я вытер глаза и сказал:
-- Теперь я больше не поеду с тобой на пашню: ты дерешься.
-- Нужен ты, как пятая нога собаке! -- проворчал отец.
-- Вырасту большой -- отделюсь от тебя.
-- Замолчи!
-- Что ли, я Карюшку-то увел?.. Ты бы этак по спине объездчика хватил...
Отец взялся за голову.
-- Замолчи, Христа ради, сатана!.. Замолчи!..
Мать дома плакала, когда мы поздним вечером вернулись: она знала о несчастье.
На второй и третий день Гордей Кузьмич Карюшки не отдал. На четвертый мать побежала упрашивать его сиятельство, но около дома ее укусила легавая помещичья собака, и мать воротилась в слезах. Пообедав, отец сам пошел -- второй раз за этот день.
-- Что хочете, то и делайте со мною, -- сказал он в экономии. -- У меня пропадает год. -- И сея на землю у крыльца.
Осташков, князь, назвал его мерзавцем, хамом, свиньей.
-- За такие вещи вас, разбойников, в конюшне драть! -- покраснел он и затопал ногами. -- Что-о?
Отец молчал.
-- Избаловались!.. Что-о?..
-- Я ничего.
-- Как ты смеешь разговаривать?..
-- Пожалейте, бога для.
Узнав, что отец пахал его землю, помещик смилостивился, распорядившись отдать лошадь без денег, но с условием, чтобы он обработал полдесятины лишних. Отец поклонился ему в ноги и приехал домой веселый. Голодная лошадь набросилась во дворе на старую солому.
-- Дай мне хлеба поскорее, я пойду допахивать! -- сказал он матери. -- И так почти неделя лопнула.
-- Три рубля, говорит, а где я их возьму -- давиться, что ли? -- бормотал отец, завязывая у окна мешок. -- Три рубля -- штука немалая! Ихний брат эти три рубля, может, в три дня заработает, а нам надо полмесяца, да и то -- негде... Три целковых,-- хорош Лазарь?
Обернувшись ко мне, он спросил:
-- Поедешь или нет?
-- Поеду, -- сказал я. -- Я теперь на тебя не сержусь.
-- Вот и молодчина, -- засмеялся отец. -- И я не сержусь на тебя.
-- Я, тять, и делиться не буду: я только постращать хотел, ей-богу! -- тараторил я, отыскивая лапти.
-- Хорошо, хорошо, об этом мы дорогою поговорим... Там просторнее...
Он посадил меня верхом на Карюшку, сунув в руки мешок с хлебом, а сам пошел сзади.
-- Ну, трогай, белоногий, -- сказал он, хлопая лошадь по крестцам ладонью.
Ночью пошел дождь. Карюшку привязали за крючья, а сами легли под телегу, набросав сверху мешков из-под зерна и веретье. К полуночи зашумел ветер, дождь перешел в ливень, под нас ручьями подтекала вода; я промок, перезяб и просился домой, а отец сначала уговаривал тихонько, а потом прикрикнул. Дождь шел до самого рассвета, днем солнце не выглянуло, и пашня стала тяжелой, вязкой, липкой, для лошади -- непосильной. Не успели вспахать и пол-осминника, а она была уже в мыле и тряслась. Отец ввил проволоку в кнут, а на конец его приделал гвоздь. Когда он стегал этим кнутом лошадь, она ежилась, сжималась, шатаясь, в комок и раскрывала рот. Правый пах ее, ляшка и бок покрылись волдырями и рубцами в большой палец толщиною, из которых текла кровь. К обеду лошадь стала: она даже и дрожать не могла, когда ее били. Отец был мрачен и зол, на глазах его блестели слезы, а я, прячась за телегу, навзрыд плакал, глядя на Карюшку.
В этот день мы отдыхали больше, чем следует. Запрягли лошадь снова только перед вечером, когда солнце стояло на три дуба от заката. Оправив вожжи и привязав их к рогачам, отец взял в руки страшный кнут. Карюшка, увидя его, нелепо подобрала зад, согнувшись, как хилый ребенок, и пошла боком, следя за отцом. Она сбивалась с борозды и отец то и дело кричал:
-- Ближе!.. Вылезь!.. Ближе!.. Тпррру-у!..
Борозда выходила кривой, с "селезнями". Чем больше отец бил Карюшку, тем она больше кособочилась и тем хуже была пашня. Тогда отец сбил с шеловочного гвоздя шляпку и всадил этот гвоздь в обжу -- там, где лошадь терлась левой ляшкой. Взмахнув кнутом, он крикнул:
-- Н-но!
Карюшка дернула соху, заглядывая по обыкновению на правую руку отца и прижимаясь левым боком к обже. Гвоздь глубоко царапнул по ляжке. Она вздрогнула, метнулась и заржала, таща рысью соху. Отец, цепляясь за рогачи, не отставал. Через двадцать шагов силы убыли, ход замедлился, лошадь вывернула ноздри. Отец подстегнул. Кобыленка опять вильнула задом, и опять ей впился в ляшку гвоздь; опять брызнула кровь, и опять на теле появилась кровавая борозда. Лошадь опять засеменила ногами, хрипя и фыркая...
Через три с половиною дня барскую пашню окончили, а еще через три -- свою. Лошадь ходила теперь прямо, но на левой ляшке у нее образовалась полоса, ладони в полторы шириною и ладони в две длинною красного ободранного мяса, из которого сочилась кровь, стекая по ноге на землю, и на которое садились тучами зеленовато-черные полевые мухи. Правый бок ее разбух от кнута, глаза обметались гноем, из них стала бить слеза, а ходила она раскорячившись.
Пашня кончилась. Поспела конопля. Карюшку выпустили в поле. Там она чуть-чуть оправилась: поджили раны, пропали рубцы, высохли слезы. Отец подкармливал ее ухвостьем и резкой, обильно посыпанной свежей мукою. Работа теперь сосредоточилась у дома: копали картофель, мочили пеньку, обкладывали к зиме сухим навозом.
Утром на Александра Невского отец запряг Карюшку в борону, посадил меня верхом и сказал:
-- Поедем на конопляники сгребать суволоку.
Я ездил вдоль полосы, а отец шел следом, приподнимая борону, когда в ней набиралось много суволоки. Железными вилами он складывал ее в кучи. Покончив с работою, сказал:
-- Валяй домой и скажи Матрешке, чтоб надела пахотный хомут и дала возовую веревку.
Когда я возвратился, отец привязал концы веревки за гужи и, захлестнув петлею суволоку, приказал везти волоком.
-- Ну-ка, Машка, трогай! -- сказал я.
Лошадь натужилась, но не осилила.
-- Вези, чего ты стала? -- крикнул я, стегая