Красные блокноты Кристины - Александра Евгеньевна Шалашова
– Ты один?
Он мнется, потом говорит – нет, не один.
Алина думает – с кем, с медсестрой, с соседкой, с Ингой? Нет, с ней точно не станет. Но ведь поздно уже.
– Да я тут давно хотел сказать тебе, – вдруг начинает отец, – только ты ведь не одобришь наверняка. Я тут женщину одну хорошую встретил.
– Женщину?
– Ну да. Бабушку, можно сказать.
– Какую еще бабушку, пап?
– Да вот обычную бабушку, Алевтиной зовут.
– И давно ты ее встретил?
Молчит.
– Ну чего ты хочешь, чего? Еще тогда, в августе. В конце.
– Это что – через неделю после мамы?
Алина думает про себя, не говорит.
– А где вы познакомились?
– На почте.
– Что, просто на почте? И ты первым подошел? Пап, может, не знаю, ты нас познакомишь?
– Да я не подходил, она какую-то бумажку уронила, поднять не могла… ну, я и поднял. Познакомлю, конечно, только не сейчас, хорошо? Придем к тебе в октябре, поздравим… Сейчас рано.
– Да я, может, и отмечать не буду.
– Это почему?
Он помолчал.
– Отмечай обязательно.
Алина кладет телефон на комод, поднимает глаза на мужа.
Смотрят дальше, разгадывают забытое.
– Это что же, – вдруг говорит он, – у тебя, получается, мачеха будет?
И смеются, давно так не смеялись.
*
Поднять не смогла, ночью думает Алина, не может уснуть. Да нет, ерунда. И в сорок-то лет уже было тяжело нагибаться.
*
– Может быть, мне не стоило идти, – говорит Алевтина. На ней платье – не спортивные брюки с кофтой, не удобная юбка с резинкой, а настоящее платье, купленное в магазине, не доставшееся от кого-то, не перешитое.
– Да ладно, что ты придумываешь. Ведь идем.
Они вышли из подъезда, отвернулись от ветра.
– Можно было и раньше познакомиться, но я ждал…
Он ждал, когда пройдет приличное время после похорон, понятно. Всем понятно, потому и не тормошили. Алина и звонить перестала, когда поняла, что Алевтина, Аля, как он ее называл, такая – и полы помыть может, и приготовить, и радио слушать любит, даже пляшет под него. Когда впервые увидел – испугался немного, потом привык.
– Там же твои родственники, не мои. Дочка, сын. А я кто?
– Да неважно кто. Ты со мной, и все. Поняла?
В прихожей Алевтина снимает плащ, долго стоит перед зеркалом, не решается зайти в зал, где все сидят за накрытым столом. Собрались ко дню рождения Алины – она не хотела отмечать, все вспоминала о маме, но уговорили: никому хуже не сделаешь. Он не торопит – пускай привыкнет, почувствует себя своей.
А потом она подновляет помаду и входит в комнату, и хозяйка сразу же поднимается навстречу, говорит: «Здравствуйте, садитесь. Ждали вас».
– А это куда? – спрашивает Алевтина.
И Алина осторожно принимает из ее рук палочку, прислоняет к стене возле дивана, чтобы удобно было взять.
*
Ну и как тебе она, Алина на кухне спрашивает брата. Никак, говорит он, а ты ведь поняла, что это на самом деле мама? Ну как же ты не поняла, вот сейчас вернемся, и заметишь, только внимательно смотри.
Ты имеешь в виду – похожа на маму, да? Но она совсем не…
Да нет, он перебивает, ты как была дура в детстве, так и осталась. Это совсем мама, поняла, дура?
Скамеечка
Нам надо расстаться, сказал Олег.
Я ждала его с восьми часов. Сварила ленивые вареники, две пачки творога извела, обожгла пальцы брызгами, долго-долго держала под холодной водой. Теперь не болит почти, так, онемели. Но все равно доварила, откинула на дуршлаг, слила воду, сложила обратно в кастрюлю, крышкой накрыла, закутала, чтобы не остыли до его прихода.
Расстаться?
– А я не знаю, почему ты сидишь, – неловко говорит Олег, – я думал, что ты будешь кричать.
– Просто не знаю, что сказать. А почему ты так решил?
Он снял куртку, расстегнул ботинки – и вдруг сел прямо в прихожей на маленькую скамеечку, которую ненавидел и не присаживался никогда, даже когда нужно было зашнуровать кроссовки.
– Мы же не говорим, понимаешь, – говорит он, – то есть мы говорим, но только о еде. Допустим, вот сейчас нужно было сказать, что я очень люблю вареники, особенно когда свежий творог, а раньше мама такие делала из залежалого немного, ну не то чтобы прямо испорченного, но и не совсем свежего, который из холодильника не стоит есть, иначе заболит живот; или еще о чем-нибудь незначительном, без разговоров о котором могли бы обойтись.
– И поэтому нам надо расстаться?
Мои руки в белой муке.
Мука сыплется на пол, становится незаметной на светлом линолеуме.
Потом стану пол мыть, увижу: увижу, если лицо близко-близко будет, чтобы каждая точечка, каждая песчинка, мусоринка видна была.
Подношу руки к лицу, убираю ото рта приставшую прядку, наверное, и лицо мукой пачкаю, потому что Олег смотрит внимательно на это белое.
– Понимаешь, я вот прихожу на работу – а она там. Она там, со мной. Мы кофе пить садимся, она приносит. Или я приношу. И нам все равно, кто приносит, – мы никогда не считали, не отдавали друг другу деньги.
Трогаю кастрюлю, в которой вареники – теплые, не успели еще остыть.
Пахнет сахаром, хотя еще не посыпала.
Моя мама никогда не делала ничего из несвежего – выкидывала все. Даже когда последний день срока годности был. Даже когда запах был хороший. Все в мусорное ведро, все. Но только меня все равно часто тошнило, мама думала, что снова не усмотрела за чем-то, проверяла холодильник, смотрела на консервы, думала на них. Я не ела шпроты. Я не ела пожелтевшего масла. Первую ложку открытого варенья смывала в раковину.
Но все равно тошнило.
Меня и сейчас.
– Я ей сказал про тебя. Ну, что десять лет вместе, все такое.
Я кивнула.
Я открыла крышку.
Там белые-белые вареники.
Там бе
Почему он сидит на этой дурацкой скамеечке, почему его коленки торчат нелепо и высоко?
Почему так тошнит, хотя не ела целый день, ждала?
Вставай, это же глупо. Или сядь на обычный стул, а лучше – вообще стой, я не хочу тебя на этой скамеечке видеть через десять лет, через двадцать лет.
И я пинаю скамеечку, не знаю зачем, она же не виновата ни в чем, а только та женщина, с которой вы пьете кофе, – она ведь еще не видела тебя на скамеечке, она и не подозревает ничего.
Она болеет
Будва
Он боялся ослепнуть. Не постоянно боялся, а только в море, в первый день – обычно они приезжали к вечеру, когда жене уже было купаться холодно и она сидела на пляже в джинсовой юбке и футболке, ждала. Предполагалось, что он не мерзнет и всегда готов поплавать; это было не совсем так, но не разубеждал. Пусть он любит море, пусть он любит хотя бы что-нибудь по-настоящему. В городе она смеялась – ты любишь только еду и по вечерам дома оставаться. Он и верно не любил выходить, смотреть, обсуждать фильмы, которых не понимал и не любил. Но только она, кажется, тоже не любила, а только хотела любить.
Этим летом они появлялись на пляже около пяти – не так поздно, и она бы тоже могла пойти, но не хотела оставлять бумажник, телефоны. Поплавай, сказала, я потом.
– Тут ни одного кафе на пляже, – он посмотрел.
– Но мы же не собираемся здесь ужинать, – она поморщилась.
Но дело было в том, что из кафе обычно доносится музыка, а сейчас ее не было – пляж стоял в тишине.
– Сплавай, что ты? А то этот обед в самолете – ужас какой жирный, кекс шоколадный, масло… Как только люди такое едят?
– Чтобы не бояться разбиться.
– А что, если съешь – не будешь бояться? Ерунда какая.
– Не ерунда. Отвлекаешься.
– Иди плавай, – она разделась, легла на полотенце, растерла по груди и животу немного белого крема от загара, – как можно от такого отвлечься? Я вот все время боюсь.
Я тоже, он хотел сказать, но нельзя было говорить.
Он надел очки для плавания, чтобы смотреть на скатов и маленьких цветных рыбок, которых видел