Григорий Канович - Шелест срубленных деревьев
- Какой спокойненький, смирненький! - похвалила младенца соседка литовская крестьянка с тяжелым венком льняных волос на голове. - Ни разу не крикнул, не заплакал. Это мальчик или девочка?
- Мальчик, - глухо ответил за жену Шлейме.
- Это хорошо, - сказала литовка. - А у меня сплошь дочки и ни одного пахаря.
Хена продолжала покачивать сверток, и от этого равномерного, безотчетного, сводящего с ума покачивания, от вопросов этой состарившейся Девы Марии, простодушной, как бы сошедшей с костельной лубочной картинки, у Шлейме заходилось сердце, но он, превратившийся вдруг в огромную иглу, воткнутую в ободранное сиденье, не подавал виду - шелохнуться не смел, боялся не то что вздохнуть, даже посмотреть в сторону Хены.
- Дай подержу! - обреченно выдавил он, не зная, как облегчить ее нестерпимое бремя. Но Хена ничего не слышала, и слова его упали в пустоту. Дай, - снова взмолился он.
Но Хена и не думала расставаться со своей ношей; она как бы приросла к ней - прижимала трупик к груди, отогревала своим дыханием от смерти и продолжала покачиваться, как одинокая ветла на юру.
Когда они вернулись в местечко, в родительской избе их уже дожидались степенный рабби Иехезкель Вайс в черной траурной ермолке и суетливый, в роговых очках моэль-обрезатель Менаше со своим нехитрым инструментом, пахнувшим ватой и спиртом.
Рабби Иехезкель долго рылся в священных книгах, пока, выбраковывая одно имя за другим, не остановился на самом обиходном в местечке - Берл, Береле, а обрезатель Менаше, торопясь и не церемонясь, совершил над бесчувственным, уже посиневшим младенцем обряд обрезания. Только безымянным воронам и необрезанным кустам не было возбранено гнездиться на еврейском кладбище - у покойников-евреев таких привилегий, противоречивших вековым обычаям и законам, не было.
- Ты еще не ушла? - как ни в чем не бывало обратился к Хене Шлейме.
- Я тебе мешаю?
- Нет, нет! - поспешил он с ответом.
В его торопливом согласии было больше угодливости и жалости, чем искренности.
- Прострочу рукав, и я свободен.
Хена стояла над ним и отрешенно смотрела, как он строчит на своем "Зингере", и в бойком стрекоте машинки ей, маленькой, съежившейся, чудились далекий шум прибоя и плеск набегающей на берег волны. Волна обдавала ее побледневшее, измученное лицо солеными брызгами; каштановые волосы ерошил ветер; вдоль кромки моря к темнеющему горизонту, разбрызгивая ногами воду, бежал босой мальчик в коротких штанишках, в вязаной шапочке с желтым помпончиком, смахивающим на одуванчик. Большая черная птица с острым, как нож обрезателя Менаше, клювом кружилась над его головой, и, кося перламутровым глазом, на лету склевывала с цветка пушок, и уносила его куда-то в дюны, чтобы выстлать ложе для своего птенца.
- Ну вот, прострочил... Теперь можно и подкрепиться. Что у нас сегодня, Хена, на обед? - примирительно сказал он и пришпорил, как взмыленную лошадь, свой "Зингер".
- Суп с макаронами... тушеное мясо...
Шлейме подошел к ней, заглянул в глаза, в которых все еще светилась изрешеченная короткими очередями "Зингера" надежда, и, как бы заменяя рукой дуновение ветра, слегка взъерошил ее прическу, и произнес непривычные, начиненные неуклюжей нежностью слова:
- Ты что-то, дружок, неважно выглядишь... Устала? Может, тебе уйти от Пагирского? Этот скупердяй все равно гроши платит. Да и москательно-скобяная лавка не для тебя. Если уж что-то продавать, так лучше духи в галантерейной лавке Перского или булочки с корицей у Сесицкого. Сошью костюм и закину удочку: может, клюнет, и он тебя в кондитерскую возьмет - булочке место среди булочек...
Он откашлялся, поперхнувшись, видно, своей нескладной, слащавой лестью.
- Булочка... - усмехнулась она. - Сказал бы лучше, как твоя мамочка: яловая корова!
- Нашла кого слушать!
Это при ней, при Хене, он такой храбрец и защитник... А спроси его: где он прятал свою храбрость все эти три долгих злых года, пока они не перебрались от Рыжей Рохи на квартиру, арендованную у Капера? Интересно, что он, герой, ответит? Работал!.. А свекровь при каждом удобном случае язык распускала, почем зря невестку честила. Хена своими ушами слышала, как та не раз шепотом жаловалась свекру Довиду: "За ней что, парни табуном ходили, очередь за ней, что ли, стояла, что наш дуралей в ее объятия, как камень в реку, плюхнулся? Да за нашего бугайчика можно было такую кралю отхватить! Что с того, что она певунья, плясунья и лицедейка, но ведь она карлица, и личико у нее с фигу, и дара рожать Господь Бог вертихвостке не дал. А без этого дара баба - не баба, а чучело огородное".
"Я в своем курятнике семерых без всяких сечений снесла, - нашептывала Рыжая Роха повитухе Мине. - Яичко в яичко. Щипцами и крючками у меня из нутра их не вынимали... Сами друг за дружкой выкатывались. А Хенка и одного высидеть не сумела. Воротца, видно, узковатые. Через них ни внуку, ни внучке не выехать..."
"Такое может с каждой... - вставала на защиту незадачливой роженицы Мина. - Уж порой, Роха, лучше узковатые воротца, чем распахнутые настежь поди потом разберись, от кого к тебе в дом потомки пожаловали".
- Яловая-шмаловая... Сколько раз я тебе говорил: не обращай на ее болтовню внимания, - сказал Шлейме. - Невесело и ей... Семерых снесла, а во дворе ни одного цыпленка, все разлетелись. - Ему хотелось и Хену защитить, и мать в обиду не дать. - Так, значит, что у нас сегодня - суп с макаронами? Люблю с макаронами. Люблю... - намеренно укорачивал он фразу, вычленяя глагол и надеясь на Хенину догадливость.
Но при этих словах Хена почему-то расплакалась и убежала в другую комнату.
Шлейме долго смотрел ей вслед, в проем дверей, куда она скрылась, и от густой темноты, хлынувшей из прямоугольника, на него вдруг повеяло какой-то растворенной в углах бедой, оплывавшей со стен и бесшумно стелившейся по полу, - сделай шаг и споткнешься об нее, как о корягу.
- Хена! - крикнул он, стараясь не выдать своего волнения.
Но темнота не ответила. Она, видно, тоже что-то безмолвно и безнадзорно строчила...
Шлейме сглотнул тревогу, но та окуневой костью застряла в горле, стесняя дыхание.
Глупости, успокоил он себя. Хена просто устала. Пройдет месяц-другой, и все уладится.
Но как он себя ни успокаивал, как ни старался заглушить тревогу, спокойствие обрывалось, как залежалая, тронутая гнильцой нитка.
Оставшись один, Шлейме снова, но на сей раз незлобиво вспомнил о незамысловатом и, как ему теперь казалось, не столь уж предосудительном желании Хены куда-то поехать - даже если она по дороге на часок и заскочит к своему непутевому братцу, добровольно поменявшему хлеб портного на лагерную похлебку, небо на Йонаву не рухнет. Он, Шлейме, конечно, даже на острожный порог не ступит - не о чем ему со Шмуликом разговаривать, а Хена пусть отведет душу. Какой-никакой, но все-таки брат.
Работа не спорилась. Шлейме часто останавливал "Зингер", прислушивался к тому, что происходит в соседней комнате, но там было тихо.
То ли его взбудоражили воспоминания о Еврейской больнице в Каунасе, то ли насторожил болезненный вид исстрадавшейся Хены, но его врожденное упрямство вдруг умерилось состраданием, а непреклонность умалилась сомнениями. В самом деле - ведь если хорошенько подумать, почему бы не побаловать Хену? Тем более что и ему не помешала бы передышка.
Но в голове, как и прежде, скреблись подозрения, что за непритязательной Хениной просьбой кроется какая-то более важная причина, чем усталость или долгая разлука с братом, от которого, кроме нее, отреклась вся родня. Да и как было не отречься от лентяя, которому лагерные нары милее, чем пуховая перина, а наручники приятнее портновской иголки или сапожничьего шила.
Он долго строил догадки, но желанная ясность ускользала от него, как в детстве неуловимый солнечный лучик на полу.
Наверно, Шлейме в своих предположениях вконец бы запутался, не встреться ему, когда он возвращался с примерки от Сесицкого, повитуха Мина.
- Слышала - к морю едете? А ведь я, Шлеймке, у моря родилась. В Мемеле.
Он замялся.
- Мы еще не решили.
- А что тут, милый, решать? Собрались и поехали! - уверенно выпалила Мина, которая тридцать лет тому назад перерезала ему в сапожничьей избе пуповину и знала все их семейные секреты. - Кажется, я уже тебе один раз, в канун твоей свадьбы, говорила, что невесте и беременной жене ни в чем отказывать нельзя.
Ну и что, что говорила, подумал Шлейме, и вдруг в памяти, как две молнии, вспыхнули и скрестились прошлое и настоящее.
Шлейме мгновенно вспомнил, как Мина, заступница и исповедница Хены, теми же словами поддержала просьбу невесты, которая попросила жениха, чтобы он взял в ученики ее брата - шалопута Шмулика.
"Он парень толковый, только с придурью. Но ты у него из головы быстро вышибешь все фантазии, - уговаривала Хена своего нареченного. И с улыбкой добавила: - Ты что, забыл: мне теперь отказывать нельзя. Такое поверье".