Елена Ржевская - Земное притяжение
Он рывком повернулся на спину. Ее белое поблекшее лицо повисло теперь совсем близко над ним. Он видел ее светлые глаза в красных прожилках и располневшую шею, окольцованную глубокими складками. Она больше не казалась ему красивой, и он жалел ее.
- Ты был совсем другим, пока с ним не подружился. Ты был ласковый мальчик, Леша.
Он встрепенулся:
- Если б ты только знала все, мамуля! Если б ты могла понять!.
Больше он не сказал ни слова. Ведь она ничего не понимала, ничего. Когда она начинала рассказывать о нем, она всякий раз припоминала одно и то же: что у него были очень маленькие ножки и он лет до семи ходил в туфельках с пуговичками, как у девочек. И еще-как однажды она вернулась домой очень поздно, а он не спал, ждал ее и кинулся к ней с воплем: "Мамуля, я боялся, что ты умерла!" Его тошнило от этих рассказов.
Что с ним было потом, когда он сменил туфельки на ботинки с подошвами из кожимита, неведомо ей, прошло мимо нее.
Он подбил на катке внучку старухи Кечеджи, он убегал, и его возвращали домой из детприемника, он спустился по водосточной трубе с четвертого этажа школы-в ее представлении все это означало только одно: он грубел.
На своих маленьких, неустойчивых ножках, обутых в купленные еще по ордеру туфельки, он куда-то навсегда ушел от нее.
И превратился во что-то крайне неуютное: тайно курил, огрызался ломающимся голосом, вечно терзал ее тревогой за его будущее.
Она всегда сопоставляла то, каким он был, с тем, что с ним стало, и эта перемена всякий раз ошеломляла ее.
Он был куда чувствительнее ко всему, что происходило с ней.
Как принесли извещение о гибели отца и вообще подробностей того дня он не помнил - слишком мал был. Но крик матери, ужасом отозвавшийся где-то внутри у него, еще много лет готов был зазвучать опять, стоило только подумать об отце. И, оставаясь один в доме, он избегал смотреть на стену, где висела увеличенная фотография отца в пилотке. И если нечаянно встречался с его непреклонным взглядом, поспешно отводил глаза.
"Мой муж погиб в Берлине", - говорила всем мать, и ее глаза краснели от сдерживаемых слез.
Лешка знал: отец погиб, участвуя в штурме Берлина, за два дня до его падения. Всего за два дня. Плохо всем, к кому не вернулись отцы. Но им с матерью хуже всех, потому что отец погиб всего за два дня до победы.
Растерянная, сбитая с толку тем, что еще всего два дня, и он бы вернулся, как возвращались к другим женщинам мужья, и они бы тоже пили водку, смеялись, и плакали, и пели бы песни, а потом он стал бы заботиться об угле и картошке и после работы гулял бы за руку с мальчиком, она всюду твердила: "Мой муж погиб в Берлине".
Ее слушатели сочувственно покачивали головами и часто в утешение говорили ей, что она еще молода и красива, и тем еще больше растравляли в ней обиду на жизнь.
В то время она еще работала в больнице медсестрой, пропадала сутками на дежурстве, а вернувшись домой, отсыпалась и, вялая, с растрепанными волосами, сидела у патефона, подперев кулаком щеку, слушала музыку, мечтательно уставившись кудато в пустоту.
Лешка вечно хотел есть. Когда оставался опять на сутки один под присмотром соседок, старуха Кечеджи - ее зять Петька вернулся с войны с одним глазом и устроился на консервную фабрику кладовщиком - приносила ему тарелку вкусного рыбного супа. Он половину съедал, половину оставлял матери.
Изредка он спрашивал мать об отце, но она либо ничего не знала о нем, либо позабыла и помнила только то, что у нее был муж и он погиб в Берлине за два дня до победы, и она осталась одна с ребенком на руках. Из-за смешивших его слов "с ребенком на руках" то, что она говорила, казалось ему не совсем правдоподобным. Но отца все же не было, и его не ждали больше.
Ему не нравилось играть в войну. А когда Лешку как меньшего ребята заставили быть "фрицем", потому что кто-то ведь должен им быть, иначе игра не могла получиться, и вскоре у него вышибли из рук палку, которой он размахивал, и закричали, что "фриц" убит, а Лешка продолжал драться, размахивая руками, и тогда ему сильно влепили по уху, чтобы играл как надо-по правилам, он едва не разревелся, но сдержался: у него не было отца, чтобы наказать обидчиков.
К матери время от времени стали приходить по вечерам гости. Перед тем как им прийти, мать возилась на кухне и напевала своим нелепым, деревянным голосом. И ему становилось весело, он шумно хлопал дверьми, вбегая со двора, и подпевал ей Она надевала нарядную кофту, сшитую из голубого панбархата, присланного в посылке отцом в те последние дни, когда он еще был жив и она еще не была "одна с ребенком на руках".
Иногда мать звала его, чтоб он шел к ним в комнату, где пили и веселились гости, и те угощали его, и мать, красивая и чужая, прижималась к нему и чмокала его в щеку, и ему было неприятно, что она это делает на глазах у всех. И он был рад, когда вскоре его выдворяли за дверь. В такие вечера он укладывался спать на кушетке в проходной комнате, и слышал, как гости хором пели "Выходила на берег Катюша", и различал голос матери, и ему казалось, что это песня о ней с отцом. Но не о той, которая сидит сейчас с гостями в голубой панбархатной кофте, и не о том, который погиб в Берлине, но в то же время о них, но только молодых, и без кофты, и без "погиб в Берлине".
Потом в доме завелся небольшого роста тихий человек в старом милицейском кителе, взлохмаченный кларнетист, которого все звали Духовой. Гости вывелись. Духовой приволок выданный ему в школе, где он руководил кружком, мешок картошки.
Мать стала исправно готовить обед. В это время на Большом металлургическом восстановили взорванную немцами домну и по вечерам все выходили на Торговую улицу, откуда хорошо было видно, как шел чугун. Он шел огненной лавиной, брызги огня отражались в реке Кальмиус, розовый дым окутывал их, а на небе вставало зарево, и люди восторженно подбрасывали вверх шапки, обнимались и говорили: "Это счастье. Это необыкновенная красота. Это наш салют".
Духовой, как чуть ли не все в городе, считал себя причастным к Большому металлургическому. В дни своей молодости он работал на заводе и был, по его словам, выдвинут из рабочей массы в училище как музыкально одаренный. Он рассказывал, как потом руководил духовым оркестром в мартеновском цехе при покойном начальнике Бережном и как тот приходил усталый на репетиции, сидел, закрыв глаза, дремал и слушал. И гордился: на демонстрации мартеновский цех выступал со своим оркестром. А с его смертью стала глохнуть в цехе культура, не нашлись средства, и Духовому пришлось перейти с завода в оркестр городской милиции. Он считал, что перевелись люди, умевшие ценить культуру, и нынешние некультурные руководители ради копеечной экономии не привлекают к работе квалифицированных музыкантов.
Если ему возражали, он не настаивал, легко уступал, тушуясь.
Он оставался здесь в годы оккупации-не успел вовремя выбраться из города - и был схвачен немцами как сотрудник советской милиции. Но отчаянные рыбачки из слободки - среди них он прожил всю свою жизнь и на их свадьбах неизменно играл на кларнете - сумели сунуть немцам хабар и выкупить его.
Он был человек с оккупированной, к тому же подвергавшийся, и, если не был выпивши, вечно чего-то боялся, и храбрился, лишь когда открывал футляр, припадал к кларнету и надувал щеки. И мать, притихшая, напряженная, заражалась его тревогой. Она теперь говорила тихо, как бы защищаясь от возможных бед: "Мой муж погиб в Берлине", - и делала вид, что по-прежнему живет вдвоем с сыном, хотя это было нелепо - все знали про Духового и видели каждый день, как он шел по двору. Если кто-нибудь колол ей глаза Духовым, мать вспыхивала:
"На что он мне сдался!" Или говорила еще грубее, передергивая нервно плечами: "На черта мне его обстирывать!"
Старуха Кечеджи недоверчиво покачивала головой:
- Не скажи! Когда мужчин нету, то и петух Сулейманпаша.
Но беда пришла не с той стороны, откуда ее ждали. Она явилась из слободки в облике старых рыбачек, галдевших под окнами. требовавших, чтоб Духовой к ним вышел.
Суровые и властные, они увели его, и он покорно пошел за ними назад в слободку, к объявившейся невесть откуда жене, старой, измученной гречанке, угнанной немцами много лет назад вместе с поездом, где она служила проводницей; тогда она была еще молодой и здоровой.
Духовой несколько раз приходил и молча, страдая, смотрел на мать. А мать сидела красная, надутая. Лешка чувствовал, как она оскорблена и несчастна, и ему было мучительно жалко их обоих.
В это время в доме у старухи Кечеджи тоже разыгрывалась драма. Ее зять, Петька, такой покладистый до войны, не приживался в семье во второй раз, подозревал, что жена ему изменяла. пока он воевал и лишился глаза.
Он скандалил и громко требовал развода. И старуха Кечеджи на весь двор. чтобы слышали люди, уговаривала дочку:
- Дай ты ему развод. Не ты ж его бросила, он тебяпусть ему будет стыдно!