Александр Солженицын - Знают истину танки !
каракатицы!
спруты! Они не помещаются на экране сразу все, они стиснуты.
Общий хриплый возглас торжества.
Абдушидзе соскакивает с нар. Он перекошен:
— А, Гавронский! Сюда резать пришел?
С-213 зло мигает, выставил дюжие кулаки:
— Поляк дерьмовый! Это ты резал?
Гавронский, Р-863. Спиной к закрытой двери. Руками как бы держится позади себя за каменные косяки входа.
Негромкий, но четкий взлет революционного этюда. Рев:
— Убийца!.. Бандит!.. Сучье вымя!.. Волк!.. Задушим на хрен!
Гавронский видит — спасенья нет! Гордо выпрямился в нише двери:
— Предатели! Найдут вас и тут!
Гонор — это долг!
Остервенелые сливающиеся крики.
Вся эта свора каракатиц протягивает к нам конечности!
На экране — муть.
На полу, под нашими ногами, крики:
— Глаза ему выдавливай, никто не отвечает!
— Рви его с мясом!
— Кто резал, говори!
Резкий крик боли.
Полная тишина.
Прильнули ухом к стене и напряженно прислушиваются — летчик Барнягин и Гедговд. Барнягин грозит нам — не шуметь!
Это он — однокамерникам своим, тоже притихшим на нарах.
Камера — такая же, но нары голые.
Не слыша сквозь стену, Гедговд на цыпочках, оттого особенно долговязый, переходит к двери и слушает там.
Барнягин машет рукой, отходит:
— Ничего не разберу. Гудит, кубло змеиное. Тюрьмы что ли не поделят господа стукачи?
Какое ж у него располагающее, открытое лицо, всякий раз это поражает. Незажившие следы побоев, розовый шрам на лбу.
Отчаивается и Гедговд. Он прислонился неподалеку от двери. Своей небрежной скороговоркой:
— Черт его знает, на наших глазах хиреют лучшие традиции арестантского человечества. Например, культура перестукивания заменена культурой стукачества.
— И ты бы стал узнавать новости у этих гадов?
— Э, друзья! А сколько новостей мы узнаем из газет? Просеивайте сами, делите на шестнадцать, на двести пятьдесят шесть…
С нар:
— Да что тебе, Бакалавр! Ты завтра выходишь на волю, все новости узнаешь.
Гедговд ближе. Теперь мы видим, как он истощен, один скелет. Но весел:
— На волю? Да! В самом деле, как это интересно! — утоптанная песчаная площадка двести метров на двести — и мы ее уже воспринимаем как волю! И у меня еще двадцать три неразмененных года в вещмешке, а я чувствую себя ангелом, взлетающим к звездам! Ду-урак!
ШТОРКА.
Та же тюремная канцелярия, видим ее всю, от входа. В дальнем конце за столом сидят двое, занятые делом.
БЛИЖЕ.
Это — лейтенант Бекеч и тот врач, которого мы видели за хирургическим столом. Он — в белом халате сверх телогрейки и в шапке с номером. Он подписывается на листе. Бекеч:
— И вот здесь еще, доктор.
Меняет ему листы. Доктор подписывает, медленно кладет ручку.
Показывает:
— А резолюцию о том, что вы отменяете вскрытие, напишите здесь.
— Это майор напишет. Значит, учтите: за зону мы его отправим, не завозя в морг.
Доктор пожимает плечами. У него очень утомленный вид. Шум открывшейся двери. Голос:
— Товарищ лейтенант! Тут — на освобождение, Ы-четыреста-сороквосемь, ГедгОвд. Все оформлено. Выпускать?
Бекеч смотрит в нашу сторону:
— Заведите его сюда.
Голос надзирателя (глуше):
— Эй ты! Але!.. Иди сюда.
Звук шагов входящего. Дверь закрылась. Бекеч:
— Та-ак. Гедговд? Сколько отсидел, Гедговд?
Голос Гедговда (около нас):
— Да безделушка, три месяца.
Доктор щурится, вглядываясь в Гедговда. Бекеч поднимает палец:
— И только потому, Гедговд, что доказана твоя непричастность к группе Барнягина. Мы это учитываем. Мы — справедливы.
Пауза. Гедговд не отвечает.
…Надеюсь, ты усвоишь этот урок и больше бегать не будешь никогда. Обещаешь?
Долговязый, измученный Гедговд, Сзади него, у двери, надзиратель. Гедговд шутит, но улыбка у него получается больная:
— То есть, как вам сказать, гражданин лейтенант? Поручиться честным благородным словом — не могу. Если опять… такой зажигательный момент. Парадоксально, но стремление к свободе, оно где-то там…
тычет себе в грудь.
…заложено… заложено….
Врач — крупно. Седые виски. Властная манера держаться, не как у простого заключенного:
— Это у вас, Гедговд, мы обнаружили спаи в верхушках! А ну-ка, подойдите, поднимите рубашку…
Все трое. Гедговд уже начинает расстегиваться. Бекеч:
— Доктор, ведь он выходит, на это есть санчасть.
Врач встает:
— Пойдемте со мной, Гедговд.
ЗАТЕМНЕНИЕ.
Из него открывается и светится дверь — выход из тюрьмы. В спину видим выходящего врача с чемоданчиком. Гедговда с узелком.
За дверью свет раздвигается, но не вовсе: это — пространство тюремного дворика. Он обнесен забором в полтора человеческих роста. Сплошной деревянный забор уже окончен постройкой.
И еще за одной дверью распахивается
музыка широкая, тревожная.
ШИРОКИЙ ЭКРАН.
общий вид лагеря, освещенного перед темнотой неестественным красноватым светом. Край выходных ворот, потом — «штабной» барак, на стене его — щиты-плакаты: "Строители пятой пятилетки!.." — дальше неразборчиво. На другом: "Труд для народа — счастье!" Дальше вглубь бараки, бараки заключенных.
Сильный ветер. Взмел щепу у забора тюрьмы, там и сям вихорьки пыли, надувает и полощет белым халатом врача.
Врач и Гедговд идут вдоль линейки.
А на западе — черные папахи туч, и в прорыв их — этот неестественный багровый послезакатный свет. И отчетливо видны на этом фоне черные коробки бараков, черные столбы, черные вознесшиеся пугалавышки.
Идут они, двое на нас. Красный отсвет на их щеках.
Врач:
— Гедговд! Я совсем вас не знаю. Но мне понравилось, как вы держали себя с начальством. Я угадываю в вас несовременного человека чести.
Невольно взглянули в сторону и остановились.
На отдельном щите — объявление, написанное кривовато. Ветер треплет его отклеившимся углом,
В воскресенье в столовой
КИНО
для лучших производственных
бригад. Культурно
Воспитательная Часть.
Щит с объявлением минует (они идут дальше) — и в глубине видно крыльцо столовой. У восхода на него душатся заключенные. Два надзирателя сдерживают напор.
БЛИЖЕ.
Нестройные крики толкающихся.
Надзиратель кричит:
— А ну не лезь! Не лезь! Сейчас нарядчик придет — и только по списку бригад!
Мы — позади толпы и хорошо видим, как здесь проворно разувается Кишкин. Он покидает ботинки там, где разулся, и с помощью товарищей вскакивает на плечи задних. Он быстро бежит по плечам, по плечам так плотно стиснутых людей, что им не раздвинуться.
Кричит, простирая руки к надзирателям:
— Меня! Меня пропустите! На полу буду сидеть!
И, добежав до крыльца, перепрыгивает на его перила. Надзиратели смеются. Кишкин поворачивается и орет толпе, тыча себя в грудь:
— Меня! Меня пропустите! Меня!
Лицо его — глупое, дурацки растянутое, язык вываливается.
Головы толпы, как видны они с крыльца. Голоса:
— Ну и Кишкин!.. Чего придумал!
Но смех замирает. Его сменяет недоумение. Растерянность.
Стыд.
Уже не толкаются. Тихо стало. Кто-то:
— Дурак-дурак, а умный.
— Да поумнее нас. Пусти, ребята!
Движение на выход.
— Пусти!
— Расходись! Чего раззявились? Толпа разрежается.
— А какое кино?
— "Батька Махно покажет… в окно".
ИЗДАЛИ.
Толпа расходится. Пустеет около крыльца. Кишкин, как шут в цирке, боится спрыгнуть на землю и показывает, чтоб ему подали ботинки. Надзиратели растеряны — они стали тут не нужны.
Врач и Гедговд смотрят на все это. За головами их — последняя красная вспышка в черной заре. Переглянулись, усмехнулись. Идут дальше. Врач:
— Я вспомнил там, в тюрьме, что вы не из бригады ли Климова?
— Да.
— На осмотр к нам вы… когда-нибудь потом. А сейчас прошу вас: пришлите ко мне как можно быстрей вашего бригадира! Только так…
Твердое лицо Галактиона Адриановича.
…чтоб об этом вызове никто больше… и никогда!
Гедговд прикладывает руку к сердцу, кланяется:
— Галактион Адрианович! Я — верный конь Россинант…
ШТОРКА.
Яркий свет. Невысокая, но просторная комната. Два широких, редко обрешеченных окна и в той же стене — дверь. Спиной к окнам за длинным столом без возвышения сидит президиум: уже знакомые нам четыре-пять старших офицеров лагеря. Одни в шапках, другие сняли их и положили на красную скатерть стола, на которой еще только графин с водой. В комнате не тепло: у майора шинель внакидку на плечах, другие — в запоясанных шинелях. Середина комнаты пуста, затем идут ряды простых скамей без прислона, на скамьях густо сидят заключенные спинами к нам, все без шапок, все головы стриженые. Эти подробности мы видим постепенно, а с самого начала слышим майора. Он то отечески журит, то сбивается на злой тон: