Константин Станюкович - Том 9. Рассказы и очерки
Иваныч перекрестился и продолжал:
— И вскорости после того, как бросился капитан, вижу я парус на горизонте. Думаю — обман глаз… многим в те дни все паруса мерещились… Однако нет… все увидали, и скоро шкунка обозначилась… Идет на нас… Опять мы закричали «уру», только «ура» эта самая едва слышная была… Силы не было по-настоящему крикнуть. При последнем издыхании почти все находились и звали смерть, как вместо этого жизнь пришла!.. Шкунка подошла борт 6 борт… Повышли оттуда шведы и стали нас, как замерзших птиц, снимать да на шкунку таскать… А я, вашескобродие, от радости так-таки и заплакал. Слова сказать не могу, а плачу. И сняли с нас мокрую одежду, завернули в одеяла и положили на палубу. И стал доктор ихний с фершалом обходить нас и давали нам по капельке рому, а потом горячего супу. По самой малости давали, а то помногу нельзя, говорят… И вскорости доставили нас благополучно на берег и разместили по домам в ихнем маленьком городке; и оправлялись мы там с неделю, пока не отправили нас, вашескобродие, в Кронштадт… Только многих не досчитались… Было всех нас на «Ястребе» сто семьдесят пять человек, а осталось сто…
— А что с «Ястребом» стало?
— Потонул. Вскорости, как нас с него сняли, поднялся ветер и к ночи заревел. Вот в ту ночь «Ястреб» и потонул. Уж утром его и звания не было. Только одни обломки рыбаки видели…
Иваныч умолк и стал набивать трубку.
В эту минуту в конце аллеи показался владелец имения, Петр Петрович, высокий, худой, бодрый еще старик.
При приближении его Иваныч встал.
— Садись, Иваныч… садись! — приказал ему отставной моряк.
И, обращаясь ко мне, спросил:
— О чем это вы с Иванычем беседовали?
— Он о гибели «Ястреба» рассказывал…
— Да… Ужасные были дни… Никогда не забыть их! — задумчиво проговорил Петр Петрович.
— Вы тоже были тогда на «Ястребе»?
— Был. Мичманом тогда был. С тех пор мы и приятели с Иванычем… С тех пор я и узнал, какой это человек… Он, конечно, не рассказывал вам, как тогда многих спас от смерти?
— Нет! Про себя ничего не говорил…
— Ну, конечно. Узнаю Иваныча. Он и меня спас… Я едва держался на вантах, а он меня после земляка своего тоже на марс стащил… Да и не одного меня, а многих… Ты чего же об этом не рассказал гостю, а? — добродушно усмехаясь, спросил Петр Петрович Иваныча.
— Чего всякие пустяки рассказывать, вашескобродие! — отвечал Иваныч.
И с этими словами поднялся и заковылял по аллее.
Оборот
Посвящается Д.А. Клеменцу
Рассказ матроса (Из далекого прошлого) IБыл первый час жаркой ночи. Стоял мертвый штиль.
Имея курс на остров Яву, клипер «Нырок» шел полным ходом, по одиннадцати верст в час, с тихим гулом разрезая своим острым носом притихшую океанскую гладь и оставляя за круглой кормой след в виде широкой серебристой ленты, сверкавшей под светом полной луны.
Вокруг и на палубе царила тишина. Только мерно и однообразно постукивала машина да каждые полчаса раздавались на баке удары колокола, отбивавшие склянки. Разбившись маленькими белыми кучками по всей палубе, вахтенные матросы дремали, притулившись у бортов, у мачт и орудий. Некоторые вполголоса лясничали, коротая предстоящую вахту, — молодые матросы — сказками и свежими воспоминаниями о своих местах, а старые — рассказами о прежней службе и о капитанах и офицерах, основательно спускавших шкуры.
Темы эти были неистощимы.
Весь в белом, с расстегнутым воротом ночной сорочки, молодой лейтенант, вступивший с полуночи на вахту, шагал взад и вперед по мостику, стараясь разгулять сон. Он остерегался прислониться к поручням, хорошо зная, что его немедленно охватит дрема, и, чего доброго, выйдет наверх капитан и увидит заснувшего вахтенного начальника — позор!
И при мысли о таком позоре лейтенант шагал решительнее, посматривая сонными глазами на горизонт: не видать ли серого шквалистого облачка, или огоньков встречных судов, и по временам останавливаясь у компаса, чтобы взглянуть: по румбу ли правят рулевые.
Совершенно равнодушный к красоте этой волшебной южной ночи с томной луной и мириадами ярко мигавших звезд, лейтенант в эти минуты думал, что высшее на свете счастье: лечь в койку и заснуть.
Приблизительно о том же думал и старый боцман Данилов, бесшумно ступая своими большими, слегка искривленными босыми ногами по палубе от бугшприта до грот-мачты и обратно.
Уставший после дня обычной служебной суеты и осипший после неустанного сквернословия, он притих и, чуть слышно окликая по временам часовых, смотревших вперед, прибавлял какое-нибудь короткое ругательное приветствие ленивым, сонным голосом, без малейшего одушевления, словно бы лишь по чувству долга и не желая обижать часовых.
Изредка он в качестве исправного вахтенного боцмана перегибался через борты, у крамбол, удостовериться — в исправности ли отличительные красный и зеленый огни, частенько подходил к кадке с водой, чтоб выкурить трубчонку острой махорки, и стоял минуту-другую у кучки матросов, приютившейся у станка бомбического носового орудия. Стоял и слушал, что рассказывал Егор Дудкин, пожилой, коренастый матрос с волосатым лицом, основательный пьяница на берегу и любимый рассказчик на ночных вахтах.
— И откуда только у тебя, у трезвого дьявола, слова берутся!.. — не без зависти говорил боцман, у которого вместо слов «брались» только одни ругательства.
И не без сожаления, что обязанности вахтенного боцмана не позволяют ему слушать Дудкина, отходил и снова шагал по палубе, разгоняя сон приятными думами о том, что дня через два он покажет в Батавии, как напиваются порядочные боцмана.
II— …То-то я и обсказываю, братцы!.. Семнадцать лет околачиваюсь на флоте, всякого, можно сказать, боя видал, а таких оборотов, чтобы озверелый человек да вдруг по своей воле стал добер к нашему брату, не видал и от людей не слыхал… Никак это невозможно… Другие обороты видал! — значительно и не без иронии прибавил Дудкин, слегка повышая свой приятный, немного сипловатый, как у пьяниц, голос.
— Какие такие другие обороты? — спросил кто-то из слушателей.
— А такие, что поступит на корабль какой-нибудь первогодок мичман, ни усов, ни бакенбардов еще нет и звания, и не то что вдарить, а даже изругать по-настоящему стыдится и воротит морду, когда при нем полируют на баке матроса, а через месяц-другой, смотришь, уж в понятие вошел: лезет в зубы и поросенком визжит: запорю, мол! Потому стыдно ему от других отстать. Видит: прочие все мордобойничают, и он. Видит: прочие велят снять шкуру, и он. Вот, мол, какой я форменный стал флотский мичман. Живо в себе жалость покорил. Таких оборотов я много видал… И легкие они были… И только раз в жизни этот самый оборот трудный видел… На моих глазах он и вышел с одним мичманом… Я у его в вестовых служил… Душа его не принимала обороту… Ну да уж и добер был Леванид Николаич Кудрявцев и на чужую беду обидчист. Другого такого я после и не видал. Не вод был таким на флоте… Однако и он сдрейфил… И из-за этого самого и пропал. Из-за совести, значит… Не осилил… И прямо-таки довели его анафемы до потерянности…
Дудкин примолк и, залитый серебристым светом, строго глядел на усеянное звездами темно-синее небо, по-видимому не имея намерения продолжать.
Так прошла минута, другая.
— Кто довел, Иваныч? Ты расскажи про мичмана… уважь! — нетерпеливо и почти умоляюще прошептал самый внимательный слушатель, молодой, худощавый, чернявый и маленький матрос Снетков, земляк Дудкина, пользовавшийся его расположением и покровительством и всегда сопровождавший Дудкина на берег специально для того, чтобы удержать его от пропоя казенных вещей и в целости доставить на шлюпку.
На клипере так и звали его — нянькой Дудкина.
— Кто довел? — переспросил Дудкин. — Известно кто! Свои… офицеры! Прежде им воля была куражиться над матросами, не нонешняя… И у всех, значит, одно понятие было… И все смеялись над мичманом за то, что у него другое понятие… «Какой, мол, из тебя выйдет форменный офицер, ежели, говорят, ты не можешь отполировать матроса… Ты, говорят, не мичман, а вроде быдто пужливой бабы!» Каждый день, бывало, стыдили его в кают-компании. Покоя не давали, мордобои!
— А он что… молчал? — спросил Снетков.
— Небось не молчал… Обсказывал им, что матрос не животная. И животную надо, мол, жалеть, а человека и подавно. И закон-положенья, мол, нет такого, чтобы его запарывать… Бывало, горячится, весь дрожит, на глазах слезы, а они ровно жеребцы ржут… «Ты бы, говорят, заместо флотской службы в стракулисты вышел, а то в монахи!» И капитан устыживал — барышней звал… И старший офицер, бывало, ввернет ехидное слово — недаром его на фрегате аспидом звали. И раз запустил: «Наш мичман, говорит, зря мелет… форсит, мол… Дайте, говорит, сроку, и он в лучшем виде будет спускать шкуры». Однако мой мичман все свое. «Вы, говорит, как вгодно, я вам не указчик, но только я ни в жисть пороть людей не буду и извергом не сделаюсь… Я, говорит, присяги не давал палачом быть!» Сказал это и сам весь белый стал, и глаза, как у волчонка, так и горят… А старший офицер в злобу вошел, видит, что не переспоришь, так он начальником обернулся. «Вы, шипит, мичман Кудрявцев, забываетесь и не понимаете, что говорите. Мы не изверги и не утесняем матросов. Мы, говорит, их только учим и наказываем, если они того стоят». Осадил, значит, моего Леванида Николаича при всех… А ему и конфузно… Он совсем еще вроде желторотого галчонка оказывал, двадцати годов не было полных. Всего второй месяц, что вышел в офицеры и поступил к нам на фрегат «Отважный». А я к ему назначен был вестовым — тоже молодой был матрос. И легко было с им. Простой. Никогда дурного слова не скажет. Завсегда, бывало, лясничал со мною, как с ровней, и никакой в ем гордости, даром что сам графского рода, но только лишенный звания из-за отца. Отца-то разжаловали из графов и решили всех имениев.