Константин Станюкович - Том 9. Рассказы и очерки
И его маленькие, все еще живые лучистые глаза любовно смотрели вокруг. И его морщинистое, сухое, отдававшее желтизной лицо было полно умиления…
Он достал из кармана широких парусинных штанов маленькую трубку, набил ее махоркой и, с наслаждением сделав несколько затяжек, продолжал:
— А взять теперь море?.. Один в нем обман.
— То есть как обман? — спросил я, не совсем понимая, что хотел сказать Иваныч.
— А так, обман — как бывает в лукавом человеке… вроде здешнего управляющего! — понижая голос, вдруг добавил старик. — Небось, я его наскрозь вижу, даром что лукав… Сделай, братец, одолжение!
И только что умиленное лицо Иваныча приняло сердитое выражение, и глаза заискрились… Видно было, что у Иваныча были какие-то неприятные счеты с управляющим.
— Иной раз море ласковое такое, льстивое… не шелохнется, — а поверь-ка ему! И опять же: каждую минуту жди от него, прямо-таки сказать, подлости, вашескобродие!.. Каждую минуту имей опаску! Еще прежде, в старину, когда деревянные суда были, все еще обнадеженность могла быть в случае беды; а теперь, когда пошли эти броненосцы хваленые, попади-ка на камень, так и выскочить на палубу не успеешь, как уж на дне!
Иваныч еще несколько времени продолжал бранить броненосцы, называя их неповоротливыми черепахами, и только после моего деликатного напоминания продолжал свой рассказ.
II— Сидели мы так на вантах день, холодные, голодные… Рядом со мной первогодок сидел, землячок из одной деревни, Акимка Костриков, — так тот совсем духом упал… Плачет, как дитё… А был он паренек хороший, душевный такой, только по флотской части трудно в понятие входил, и попадало ему и от старшего офицера, и от боцмана часто-таки, и очень даже довольно накладывали ему в кису. И много он терпел и жаловался, бывало, на матросскую службу и по дому скучал — по земле, значит. Ну, утешаю я землячка, говорю: «Еще, бог даст, какой-нибудь корабль купеческий мимо проходить будет, — небось, подаст помощь… подойдет… И буря, — говорю, — стихать стала. И „Ястреба“ не так бьет о каменья… Еще, пожалуй, продержится!» И как только я обнадежил его таким манером, гляжу — и взаправду на горизонте парусок белеет и идет курцом на нас… Увидали судно и другие, и вдруг, словно бы по команде, все закричали «уру», до трех раз. От радости, значит. Глядим все обнадеженные на парус, платками машем, флагами… чтоб заметили… Акимка просто-таки обезумел… То плачет, то смеется, и сам весь дрожит, посинелый от холода… А вскорости обозначился бриг… Жарит под всеми парусами прямо на нас и флаг аглицкий развевается. Тут все опять «уру» прокричали… Видят — спасение близко… крестятся… А капитан с грот-марса кричит, — он туда с мостика перебрался, потому как мостик уж был под водой: «Поздравляю, ребята! Помощь близка!» И все опять «уру»… да такую громкую и радостную, что и сказать нельзя… И опять все стали махать шапками… Вот уж бриг совсем близко и спустился к «Ястребу». Видно было и капитана ихнего и матросов… Все мы замерли от радости… Ждем: вот с брига спустят шлюпки… Уж капитан наш что-то по-ихнему на бриг кричит… «Подходи, мол, ближе! спасай нас!..» Так что ж бы, вы думали, вашескобродие, сделал этот гличанин? Прошел в нескольких саженях от нас и… только его, подлеца, и видели!.. Повернул и пошел далее и скоро пропал из глаз… Мы все только ахнули… И если б только мог слышать капитан, какими проклятиями мы его провожали и как мы ругали эту собаку!.. Какая собака?.. Хуже… Зверь самый лютый — и тот жалость имеет к своему брату, а этот… Бывают же на свете такие злодеи, вашескобродие! Не помочь погибающему!.. Как только бог терпит таких дьяволов! И как этот самый капитан потом на свете жил?.. И как это матросы гличане не взбунтовались тогда против него и не заставили его помочь таким же людям, как и они сами?.. Где совесть у людей?!
Иваныч смолк, полный негодующего недоумения, видимо, и на старости лет, после долгого житейского опыта сохранивший веру в человеческую совесть и до сих пор удивлявшийся, что ее иногда не бывает.
— И, знаете ли, вашескобродие, что я полагаю насчет этих самых… что тогда бросили нас на погибель? — проговорил, наконец, он.
— Что?
— А то, что совесть их потом замучила. Без этого никак невозможно, вашескобродие. Потому, какой ты ни будь отчаянный человек, а придет время — совесть объявится. «Так, мол, и так… Честь имею явиться!..» А капитан, может, ночей не спал… Все перед им матросики с погибающего корабля стояли. Если которого человека бог не накажет, того совесть накажет… Это верно! — убежденно промолвил Иваныч и примолк, погрузившись в раздумье.
III— Ну, рассказывайте, Иваныч, дальше! — попросил я через несколько минут.
— А дальше была, вашескобродие, одна мука. Обезнадежили мы совсем. Думали: если не потопнем, все равно голодной смертью помрем. И шлюпок не было: все смыло, только капитанский вельбот каким-то чудом уцелел. Да где ему в такую погоду выгрести?.. Ветер хоть и стихал, а все же волнение было большое. Однако капитан крикнул охотников: кто, значит, желает ехать на вельботе, чтобы добраться до берега и просить помощи? А берег, как потом оказалось, был этак милях в трех. Охотников пожелало много, но только из них выбрали самых крепких семь человек, под начальством молодого мичмана… Кое-как спустили шлюпку… Отвалила и вскорости скрылась из глаз. Мы так и полагали, что потонула. Наступила ночь. Ясная была, месячная ночь. И не дай бог никому провести такой ночи! Чего, чего не было! От голода да от жажды многие кричали в бреду, как исступленные, и бросались в море. И озверение какое-то на многих нашло… Всякий хотел повыше забраться и пихал один другого. А мой Акимка вовсе закоченел. Жмется, бедный, ко мне, еле держится за вантину и с открытыми глазами вовсе безумные слова безумолку говорит. Все говорит, говорит… про деревню, как там хорошо, лошадь зовет… и все это словно видит перед собой… Просто жалостно было слушать. Вижу, парень совсем пропадает. И жалко его стало. И взял я его за руку — я матрос сильный был, вашескобродие! — и потащил его наверх, на марс. Еле дотащил. А там, вашескобродие, матросы догадались и друг на дружке для тепла лежали… Так вроде как бы склад бревен. Ну, положил и я его на груду и сам на него лег. Все ему теплее станет. И стал он понемногу отходить… бредить бросил и заснул.
— А вы, Иваныч, заснули?
— Никак нет, вашескобродие… Сна не было и очень есть хотелось… И главное — жажда… Так, кажется, за глоток воды все бы отдал… Однако терпел, потому еще во мне сила была. Но только уж смерти покойно ждал. Думаю: другие умирают… Чем же я лучше? Придет черед, свалюсь в море… А жить все же хотелось.
А тут на марсе около меня рядом лежал наш же фор-марсовой Егоров. Пьяница он был отчаянный и в пьяном виде на руку нечист. И здорово его наказывали за пьянство, и били и пороли, — а он все свое: как попадет на берег — мертвецки напьется. А так человек башковатый, веселый и сердцем прост. И форменный матрос был. Он и говорит мне:
«А знаешь, Иваныч, отчего мне помирать не хочется?»
«Отчего?» — спрашиваю.
«Оттого, — говорит, — что я свинья… Деньги пропивал, а на дочку хоть бы грош. А дочка у меня без матери, беспризорная сирота, и у кумы живет. А кума сама еле с хлеба на квас перебивается. И все мне теперь махонькая Дунька на уме. Кто пожалеет ее, если отец не пожалел? Пропадет ведь!»
«Найдутся, — говорю, — добрые люди, пожалеют!»
«Едва ли, если отец родной… И знаешь, Иваныч… Если бы я спасся каким чудом, пить бы бросил и все деньги посылал бы дочке!» — Вот ведь, вашескобродие, когда спохватился: когда смерть на носу была.
— Что ж он, жив остался? — спросил я.
— Жив… И посейчас в Кронштадте живет.
— Ну, а зарок свой сдержал?
— Еще как сдержал, вашескобродие! Просто дивился я: откуда карактер у него взялся?.. Дочка вовсе другим человеком отца сделала… Ну, и потрясение, значит, на «Ястребе»… Егоров после этого долго в госпитале в Кронштадте лежал в повреждении рассудка… Через шесть месяцев только на поправку пошел.
— Ну, рассказывайте, Иваныч, как же вы спаслись?
— А через этот самый вельбот… Спасибо матросикам: не оробели, и, мичман, что с ними поехал, не оробел… Выгребли, выбросились на берег и оповестили… А мы этого и не думали в те поры. Никакой надежды на вельбот не имели… Так рассчитывали, что погиб, и ждем смерти… Прошла так вторая ночь… Рассвело… Море затихло, и солнышко светит… А мы все — как приговоренные… Нет даже силы, чтоб на обломках спасаться… И я начал поддаваться… Ослаб… И жажда замучила… И только слышим мы, вашескобродие, что капитан не своим голосом закричал насчет питья, и насчет того, что он людей до смерти довел… Кричит бедный Левонтий Федорыч, да и шабаш! Тоже, значит, в потрясении был. И многие, которые кричали, охали, и стонали, и призывали смерть. И не обсказать, как тяжко было слушать, вашескобродие, эти стоны да крики. Вспомнишь как, и то жутко станет… Хорошо. Кричал это таким манером капитан примерно с час или с два и затих… И вдруг опять капитана крик жалобный такой… «Простите, братцы!» И вижу я — он с грот-марса вниз головой… Бросился, значит… и его волна в море унесла… Окровавленный весь был, сказывали потом матросы, кои с грот-марса видели… Царство ему небесное, голубчику!.. Добер был!