Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Человек может сдохнуть от чего угодно. Он все время идет по грани. По лезвию бритвы. Облучится – умирает. Выстрелят в него – умирает. Сын отца по пьянке изобьет – отец умирает. Мальчишки девчонку с моста в овраг сбросили – она умирает. Лежит на дне оврага, позвоночник сломан, в небо глядит, боль ее на куски разрезает, мозг весь, под черепом, от сотрясения залит кровью, жить ей секунду-другую, и о чем она думает в этот миг? Вот, бать, миг бы этот – подглядеть! Я бы дорого дал. Вселиться бы вот в ее шкуру, девчонки той! Что она ощущает? Как с жизнью прощается? Ведь проститься надо не на время, как мы все привыкли, а навсегда. Навсегда! Как холодом ледяным это слово тебя окатывает. И хочется согреться. И ты согреваешься чем угодно: вином, водкой, бабенками, деньгами, спортом, войной, путешествиями, – да мало ли на земле развлечений! Особенно для того, у кого деньги водятся. Они и у меня водились. Но обнищал, как видишь. А что, и это хорошо! Человек должен все знать. Все судьбой охватить. Все – на зуб попробовать! Тогда он будет знать жизнь во всей красе. Всю, целиком. Ну, как бабу в постели знают: где у нее родинка, где складка жира, где косточка трогательно торчит.
А согреться хочется. Хочется всегда. Мы живем, бать, в зимней стране. Наша сила – друг в друге. А мы об этом забыли. Поэтому вместо того, чтобы обрести друга, мы покупаем богатую теплую шубу. Все разъединены! Себя обманывают, в стаи собираясь. Набиваются кучно в храм, там стоят, жгут свечи, лбы крестят, стоят среди огней и тоже греются, батюшку слушают вполуха, особенно-то не понимая, что он там по-старинному бормочет. Только старухи понимают. Что же, выходит, у нас старухи за все в ответе? Служба кончится, все выйдут из церкви, бодро идут, будто ненужную повинность с себя сбросили, глазами блестят, шапки и кепки на башках поправляют, в витрины украдкой глядятся, в магазины заваливаются, снова жратва, снова тешить желудок, снова и снова быт вместо жизни. Где там смерть? А, смерть! А вы знаете, нет ее. Нет и нет! Смерть это выдумка. Шутка такая! Ну да, с кем-то она случается. И на похоронах мы – сто раз бывали. Там вкусно кормят обычно, на поминках. Особенно у богатых. Я, когда богатым был, даже в Кремле поминки посещал. А что, бать, не веришь? Да, в Кремле! Ну, не верь. Не верь! Это твое право. А я все запомнил, что там со мной было! И какие блюда подавали, и какой водкой угощали! И как я шел-шел, по паркету тому кремлевскому, по коврам настеленным, и башмак мой поскользнулся на паркете, и я при всем честном народе растянулся на полу! Короче, упал Ваня и лежит, никто к Ване не бежит. Эх, зимушка-зима, зима снежная была! Слушай, а тогда и вправду была зима. Ярко горели во вьюжной ночи эти вечные, красные звезды! Я любил Кремль. Мне почему-то казалось: я в прежней жизни жил там. Нет, бать, я не мистик! Но кроме шуток. Вот лежу на том паркете, и стыдняк меня берет, встать надо, а на грудь за столами фуршетными уж принял, и встать не могу, слабо мне без помощи. Где Сухостоев, ищу глазами Сухостоева! Нет его. Я корячусь, кое-как встал на колени, потом на четвереньки, как пес. И тут вдруг подлетает ко мне галантный человек, малорослый, в военной форме, я по погонам звание не запомнил. Сильными руками меня схватил и поднимает. На ноги поставил. Ничего, утешает, с кем не бывает! А за ним, за спиной его, тоже низкорослый человек стоит, но в костюме цивильном. И платок из кармана торчит носовой. Весь из себя такой элегантный. И я туго соображаю, ну, много выпил уже, почему он мне так подозрительно знаком. Где я его видел? Видения свои в памяти, как карты, перебираю. А он ко мне подходит близко, близко. Внимательно на меня глядит. Будто буравами пробуравил. И весело так говорит, и волосы сивые аккуратно зачесаны на косой пробор: "Вы знаете, Марк Матвеевич, я ваши работы на выставках видел, вы отличный художник. У нас в Кремле ваши работы есть, мне подарили". И улыбается. И улыбка такая тонкая, тихая, нежная, осторожная, а потом ему надоело так кривить губы, и он откровенно улыбнулся, и все его зубы сразу вспыхнули под яркими софитами. Голливудские, однако, зубы. И глаза вспыхнули! Маленькие, острые, как у лисенка, и близко стоят. И я, пьяный-пьяный, а вспомнил его. Ну и что толку, что я его вспомнил? Ни ему, ни мне это пользы не принесло.
А он мне руку протянул. И я – ее – пожал.
А что мне еще оставалось делать?
И я тогда не мог даже помыслить о том, что этот человек, стоящий так высоко, что голову задерешь – шапка слетит, тоже может умереть, как все мы; а ведь может! Все мы – можем! Но об этом запрещено говорить и думать. Я вот все себя спрашиваю: зачем же мы тогда живем на свете? Какой смысл в нашей общей, всеобщей жизни? Зачем эта шевелящаяся масса, под названием "человечество", все катится, шуршит и движется, все растекается и опять собирается в плотные, горячие комки, вспыхивает огнем, замирает, рыдая, и катится опять, все вперед и вдаль? Какой обет и перед кем мы дали, чтобы – жить?
Поэтому, батя, не сочти за кощунство, но я понимаю тех, кто хочет войны и