Андрей Белый - Том 2. Петербург
— «Где они?»
— «Ждут-с в коридоре».
Вспыхнувши, проведя рукой от волос к подбородку (жест, усвоенный лишь недавно и обусловленный, вероятно, одышкою), Анна Петровна сказала:
— «Просите».
Задышала и покраснела.
Слышались — хохот, возня из соседнего номера, разговор двух горничных в коридоре и рояль откуда-то снизу; слышались быстро-быстро бегущие к двери шаги; дверь отворилась; Аполлон Аполлонович Аблеухов, не переступая порога, тщетно силился что-либо разобрать в полусумерках номерочка; и первое, что увидел он, оказалось стеною оливковатых оттенков, глядящею за окном; и — дым вместо неба; лишь в окошке там, наискось виделись через отблески стекол груды грязных тарелок, лохань, рукава засученных рук, перемывающих что-то.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Первое, что бросилось на него, было скудною обстановкою дешевого номерочка (тени падали так, что Анна Петровна стушевалася как-то); эдакий номерок и — в перворазрядном отеле! Что ж такого? Тут нечему удивляться; номерочки такие бывают во всех перворазрядных отелях — перворазрядных столиц: на отель их приходится по одному, много по два; но анонсы о них оповещают во всех указателях. Вы читаете, например: «Savoy Premier ordre. Chambres depuis 3 fr.» Это значит: минимальные цены за сносную комнату — не менее пятнадцати франков; но для виду где-нибудь в антресолях неизменно пустующий угол, неприбранный, грязный, найдете вы — во всех перворазрядных отелях перворазрядных столиц; и о нем-то вот гласит указатель «depuis trois francs»; этот номер в загоне; остановиться нельзя в нем (вместо него попадаете вы в пятнадцатифранковый номер); в «depuis trois francs» же отсутствуют и воздух, и свет; и прислуга бы им погнушалась, не то что вы, барин; обстановка и что бы то ни было — отсутствуют тоже; горе вам, если вы остановитесь: запрезирает вас многочисленный штат горничных, официантов и отельных мальчишек.
И вы съедете в гостиницу второго разряда, где за семь-восемь франков будете вы отдыхать в чистоте, комфорте, почете.
«Premier ordre — depuis 3 francs» — Боже вас сохрани!
Вот — постель, стол и стул; в беспорядке разбросаны на постели ридикюльчик, ремни, кружевной черный веер, граненая венецианская вазочка, перевернутая — представьте же — длинным чулочком (чистейшего шелка), плед, ремни да комок лимонного цвета кричащих испанских лоскутьев; все это, по мнению Аполлона Аполлоновича, должно было быть дорожными принадлежностями и сувенирами из Гренады, Толедо, по всей вероятности дорогими когда-то и теперь потерявшими всякий вид, всякий лоск, —
— три же тысячи рублей серебром, высланные так недавно в Гренаду, не могли быть, как видно, получены —
— так что даме ее положения в свете было неловко с собою возить эту старую рвань; и — сердце в нем сжалось.
Тут увидел он стол, блистающий парою чистейших салфеток и блистающий «thé complet»: принадлежность отеля, небрежно сюда занесенная. Из теней же выступил силуэт: сердце сжалось вторично, потому что на стуле —
— и нет, не на стуле! —
— вставшую он увидел со стула — ту самую ль? — Анну Петровну, осевшую, пополневшую, и — с сильнейшею проседью; первое, что он понял, был прискорбнейший факт: за два с половиною года пребывания в Испании (и — еще где, еще?) — явственней выступил из-под ворота двойной подбородок, а из-под низа корсета явственней выступил округленный живот; только два лазурью наполненных глаза когда-то прекрасного и недавно красивого личика там блистали по-прежнему; в глубине их теперь разыгрались сложнейшие чувства: робость, гнев, сочувствие, гордость, униженность убогою обстановкою номера, затаенная горечь и… страх.
Аполлон Аполлонович этого взгляда не вынес: опустил он глаза и мял в руке шляпу. Да, года пребывания с итальянским артистом изменили ее; и куда девалась солидность, врожденное чувство достоинства, любовь к чистоте и порядку; Аполлон Аполлонович глазами забегал по комнате: в беспорядке разбросаны были — ридикюльчик, ремни кружевной черный веер, чулочек да комок лимонно-желтых лоскутьев, вероятно, испанских.
Перед Анной Петровной… — да он ли то? Два с половиною года и его изменили; два с половиною года в последний раз перед собой она видела отчетливо выточенное из серого камня лицо, холодно на нее посмотревшее над перламутровым столиком (во время последнего объяснения); каждая черточка в нее врезалась отчетливо леденящим морозом; а теперь, на лице — полное отсутствие черт.
(От себя же мы скажем: черты еще были недавно; и в начале повествования нашего обрисовали мы их…)
Два с половиною года тому назад Аполлон Аполлонович, правда, уже был стариком, но… в нем было что-то безлетное; и он выглядел — мужем; а теперь — где государственный человек? Где железная воля, где каменность взора, струящая одни только вихри, холодные, бесплодные, мозговые (не чувства) — где каменность взора? Нет, все отступало перед старостью; старик перевешивал все: положение в свете и волю; поражала страшная худоба; поражала сутуловатость; поражали — и дрожание нижней челюсти, и дрожание пальцев; и главное — цвет пальтеца: никогда он при ней не заказывал этого цвета одежды.
Так стояли они друг против друга: Аполлон Аполлонович, — не переступая порога; и Анна Петровна — над столиком: с дрожащею и полурасплесканной чашкою крепкого чая в руках (чай она расплескала на скатерть).
Наконец Аполлон Аполлонович на нее поднял голову; пожевал он губами и сказал, запинаясь:
— «Анна Петровна!»
Он теперь отчетливо осмотрел ее всю (к полусумеркам привыкли глаза); видел он: все черты ее на мгновение просветились прекрасно; и потом опять на черты набежали морщиночки, одутловатости, жировые мешочки: ясную красоту детских черт они облагали-таки огрубением старости: но на миг все черты ее просветились прекрасно, а именно, — когда резким движением от себя оттолкнула она сервированный чай; и вся как-то рванулась навстречу; но все же: не тронулась с места; и лишь бросила из-за столика там губами жующему старику:
— «Аполлон Аполлонович!»
Аполлон Аполлонович побежал ей навстречу (так же он бегал навстречу и два с половиною года, чтоб просунуть два пальца, отдернуть их и облить холодной водой); побежал к ней, как есть, через комнату — в пальтеце, со шляпой в руке; лицо ее наклонилося к лысине; голая, как колено, поверхность громадного черепа да два оттопыренных уха ей напомнили что-то, а когда холодные губы коснулись руки ее, замоченной расплесканным чаем, то сложное выражение черт у нее тут сменилось нескрываемым чувством довольства: вы представьте себе, — что-то детское вспыхнуло, проиграло и затаилось в глазах.
А когда разогнулся он, то фигурка его перед ней выдавалась даже с чрезмерной отчетливостью, обвисая брючками, пальтецом (никогда не бывшего цвета) и множеством новых морщинок, двумя, разрывавшими все лицо и новыми какими-то взорами; эти два вылезающих глаза не показались, как прежде, ей двумя прозрачными камнями; проступили в них: неизвестная сила и крепость.
Но глаза опустились. Аполлон Аполлонович, порхая глазами, искал выражений:
— «Я, знае… — подумал он и кончил: — „те ли…“»
— «?»
— «Приехал засвидетельствовать вам, Анна Петровна, почтение…»
— «И поздравить с приездом…»
И Анна Петровна поймала растерянный, недоумевающий, просто мягкий какой-то, сочувственный взгляд — темного василькового цвета, точно теплого весеннего воздуха.
Из соседнего номера раздавались: хохот, возня; из-за двери — разговор тех же горничных; и рояль — откуда-то снизу; в беспорядке разбросаны были: ремни, ридикюльчик, кружевной черный веер, граненая венецианская вазочка да комок кричащих лимонных лоскутьев, оказавшихся кофточкой; уставлялись крапы обой; уставлялось окно, выходящее в нахально глядящую стену каких-то оливковатых оттенков; вместо неба был — дым, а в дыму — Петербург: улицы и проспекты; тротуары и крыши; изморось приседала на жестяной подоконник там; низвергались холодные струечки с жестяных желобов.
— «А у нас…» —
— «Не хотите ли чаю?..»
— «Начинается забастовка…»
Качалась над грудой предметов…Дверь распахнулась.
Николай Аполлонович очутился в передней, из которой с такою поспешностью он бежал спозаранку; на стенах разблистался орнамент из старинных оружий: здесь ржавели мечи; там — склоненные алебарды: Николай Аполлонович выглядел вне себя; резким взмахом руки он сорвал с себя итальянскую шляпу с полями; шапка белольняных волос смягчала холодную эту почти суровую внешность с напечатленным упрямством (трудно было встретить волосы такого оттенка у взрослого человека; часто встречается этот оттенок у крестьянских младенцев — особенно в Белоруссии); сухо, холодно, четко выступили линии совершенно белого лика, подобного иконописному, когда на мгновенье задумался он, устремляя взор свой туда, где под ржаво-зеленым щитом блистала своим шишаком литовская шапка и проискрилась крестообразная рукоять рыцарского меча.