Повесть о днях моей жизни - Иван Егорович Вольнов
-- Как у вас, старосту переменили?
Сторож удивленно покосился на него.
-- Их же всех до пасхи сменили, -- сказал он,-- а у вас разве старый ходит?
-- Не старый, а толку мало, -- подумав, ответил старик. -- Ну, да скоро другие порядки наступят, помяни мое слово, -- торопливо и многозначительно добавил он.
Сторож молча кивнул головой. Потом, глядя в сторону, как бы мимоходом он спросил:
-- Годов восемь аль больше?
-- Одиннадцатый, -- бессильно прошептал старик.
Сторож покачал головой.
-- Как ключ в воду. Ни письма, ни весточки, -- шептал старик. -- А вчера телеграмм пришел...
-- Да, это бывает...
Они слабо улыбнулись друг другу.
-- Я хорошо помню его, -- вставая, сказал сторож.
-- Знамо, все помнят, -- твердо ответил старик. -- А я разве забыл? -- Он с минуту держал в горсти теплый песок, струившийся меж пальцев. -- Поглядел бы ты, что сейчас в деревне орудуют.
-- Орудуют?
-- Не приведи бог! -- испуганно воскликнул старик.
И они долго молчали, глядя в землю.
-- Я пойду взгляну на лошадь, -- будто не в силах превозмочь себя, сказал старик.
-- Ступай, -- ответил сторож, -- еще часа три.
-- Ого, пол-осминника можно спахать? -- воскликнул старик. -- А я, брат, испугался, -- поверишь?
II
Высунув кровавый язык, собака забилась под телегу. Старик, склонив на бок голову и раскорячившись, насмешливо глядел на нее.
-- Жарко в полушубке-то? -- спрашивал он, осторожно тыкая собаку кнутовищем в бок. -- Ничего, терпи, вот хозяин приедет, другую песню запоешь... Гостинцев тебе привезет... -- И несуразная мысль о гостинцах для собаки, неожиданно сорвавшаяся с языка его, показалась старику столь забавной, что он весело расхохотался и пнул собаку ногой. -- Правда? -- хлипая, спрашивал он. -- Изюму, бубликов, селедок!..
Собака вяло поднялась. Деревянный в грязи тележный подлисок уперся ей в спину. Старик схватился за полы полушубка и присел, не в силах справиться с душившим его смехом. Кричал, раскидывая черные ладони:
-- Не знаешь, куда деться? Завязла? А еще называешься Дамка. Рыжуха, -- обратился он к лошади: -- Рыжуха, погляди на дуру: залезла под телегу, а вылезти не может. Ты пригнись, омёла!..
Проходившая мимо дробненькая баба с удивлением поглядела на старика, и лицо его стало сразу суровым. Выпрямившись, он строго спросил бабу:
-- Машина из самого большого города скоро?
Баба торопливо обошла телегу.
-- Я кого спрашиваю? -- прикрикнул старик.
Серые лупастые глаза бабы скользнули по взъерошенным волосам старика и насупленному взгляду его.
-- Я из чужой деревни, не знаю, -- ответила она.
-- Так бы сразу и говорила, -- наставительно проворчал старик. -- Вас тут, может быть, тысячи шляются...
И старик сам удивился, как он строго и ладно обошелся с этой ветреной бабенкой, которая даже не поклонилась ему. Он деловито подошел к кобыле, поправил пеньковую шлею на ней, перевозжал, сунул ладонь под потник хомута, крепко щелкнул по впившемуся в грудь ее оводу, тронул дугу. "Запряжка слаба, торопился", -- подумал он. И он принялся перепрягать лошадь, изредка поглядывая на солнце и на полотно дороги в желтом песке. И с каждой секундой движения его становились торопливее и беспомощней. Он уже раскаивался, что затеял эту перепряжку: он мог опоздать с ней. Он кое-как перетянул гужи, вправил дугу, даже не заметив того, что она легла кольцом назад, трясущимися руками продел чересседельник. Ему послышался отдаленный гул поезда, и движения его стали порывистее.
"Нашел работу, дернуло!" -- со злостью и отчаянием думал он, хватаясь за супонь. И он почувствовал, что не в силах поднять ноги, чтобы упереться в клещу хомута, так дрожали его руки и колени. Прижавшись плечом ко клеще, он с натугой стал тянуть руками жирную, в гудроне, супонь. Ладони беспомощно скользили. А гул, казалось, нарастал. В отчаянии он схватился за супонь зубами и долго, с резкой болью в деснах, тянул ее, пока супонь не захлестнулась за металлическую бородку хомута. Он чувствовал, что сейчас упадет, и совсем не замечал слез, струившихся из глаз.
Отдышавшись, он снова побежал на рельсы. Поле было пустынно, в цветне. В молодых елках чувыкали пичуги. Знойный день примял траву и цветы. Расставив ноги, темный и нескладный, он до ломоты в бровях глядел вперед по рельсам. Рельсы были жарки и немы.
"Значит, не приедет", -- решил он. И он снова побежал на станцию.
Он сидел в телеграфной, курил папиросы. Ему дали их штук пять. Он никогда не курил папирос и удивлялся, как можно курить их: от них даже настоящей горечи не было во рту.
-- Баловство, с жиру, только бы на люд не быть похожими,-- думал он.
Люд -- это те тысячи, с которыми прожил он жизнь, которые горько трудились над землей, питая своей кровью всех, а эти, что курят смешной табак, как мох, это белоручки, дворовые; он не любил их и боялся.
Но сегодня он был возбужден и храбр, ведь он сам вошел в телеграфную и будто невзначай сказал, что приехал за сыном.
При этом он достал из кармана телеграмму и издали показал всем. Его не выгнали. Посадили на лавку с решетчатой спинкой. Потом он попросил покурить. Ему дали. И все охотно разговаривали с ним. Старик говорил, что сын его "за землями". И он многозначительно и строго глядел на слушателей.
-- Мы знаем, -- отвечали ему и снова предлагали папиросы, похожие на огарки пятаковых свеч.
III
Столб рыжей пыли меж хлебов старик первый заметил из окна телеграфной. Он беспокойно вскочил и побежал на платформу. Да, это ехал дозорный, в руке его болтался красный флажок. Лошадь прыгала мелким напряженным галопом, как бегают крестьянские клячи. В такт прыжкам ее дрыгали голые локти седока. Старик и верховой стали издали махать друг другу: старик картузом с синим околышем, дозорный красным флагом. Наконец, старик не вытерпел и дико закричал, подняв руки: