Всё и сразу - Марко Миссироли
– Вот, – повторяет, – как мамы не стало, хожу сюда.
Восемь секунд: в среднем именно столько новичку удается не раскрывать другим игрокам полученную комбинацию.
Его ноги под табуреткой приплясывают, дергаются, щелкают каблуками, а сам он время от времени, оглядев зал, люстры на потолке и ковбоев, косится на меня. Я смущенно отворачиваюсь в дальний угол, а когда возвращаюсь на исходную, он по-прежнему не сводит с меня глаз. Давай, киваю я наконец, иди, будто уступаю настойчивой просьбе.
Прикончив самбуку, он поднимается, закатывает повыше рукава. Потом взмахивает кистью, чуть выворачивая запястье, и я понимаю, что точно такое же движение, только с зажатой в руке шляпой, делают сейчас все на танцполе. А он уже мотает головой в ту сторону, приглашая меня.
– Иди сам.
Он забирается на капитанский мостик, откуда запускает музыку коренастый мужичок в джинсах, перекидывается с ним парой фраз, и коренастый достает из-под стола стопку ковбойских шляп, позволяя выбрать любую. Он берет две, благодарит и возвращается ко мне:
– Давай станцуем!
Но я не танцую. Так и сижу, держа в руке шляпу, как у Джона Уэйна[20]: вокруг тульи черная лента с металлическими заклепками.
А он-то где? Дождавшись окончания песни, пробрался по проходу между стульями и, расправив плечи и выпрямив ноги, занял место среди прочих на танцполе. Вместе они составляют семь горизонтальных шеренг, по десятку танцоров в каждой, примерно в полуметре друг от друга. Когда снова начинается музыка, он, держа шляпу за тулью, медленно поднимает ее от бедра к лицу, поворачивает к себе и надевает.
Потом, прогнувшись, трижды хлопает в ладоши, и вместе с ним пируэт с перестроением в соседний ряд совершают все остальные. Они одновременно снимают шляпы, одновременно начинают шаги – вперед, назад, пристукивая пяткой перед пируэтом. Вот он невероятно серьезен и полностью сосредоточен на своих ногах, а секунду спустя вдруг разражается хохотом.
Еще раз. И еще. Ведь он и есть Джон Уэйн.
Чтобы попасть в ближний круг, нужно, не наживая неприятностей, полгода поиграть за полутора десятками столов. Зато после говорят: ты свой.
Там, в Милане, став своим, я получил прозвище Римини.
На выходе из «Атлантиды» протягиваю ему свою куртку. Накидывает ее на плечи, не вдевая в рукава, а я поправляю воротник, чтобы прикрыть ему шею. Потом повторяю его пируэт и жест со слетающей шляпой.
– Забавно здесь, – хмыкает он.
В его устах это слово звучит идеально: «забавно» – таким низким, утробным голосом, – «забавно», Нандо Пальярани. А у меня сразу ком в горле, я пытаюсь его проглотить, но он замечает и спрашивает, всё ли в порядке.
Забавно. Целую вечность ждал, когда он это скажет.
Они танцевали под буги-вуги, под шестидесятнический рок и мазурку, под медляки. Танцевали под «Queen» и «Daft Punk», под Секондо Казадеи[21]. Участвовали в соревнованиях по шэгу[22]. Осенью, зимой, весной, летом. Но главный их танцевальный пик наступал через месяц после того, как окончательно закрывались зонтики на пляже, когда Римини еще не отошел от суеты, а в шкафах только-только начинали откапывать теплые куртки. Они стирали ноги до кровавых мозолей. Едва проснувшись, ставили пластинки и тренировались до темноты в доме и в гараже, постукивая каблуками и носками ботинок, напрягая икры и скрещивая руки, пока вечером не выходили на танцпол, где и торчали до самого рассвета. А потом возвращались домой – растрепанные, в измятой одежде, со сбившимися воротничками. Об остальном и думать не хотели – сердились, отвлекались. Нандо, Катерина и их танцы в межсезонье. Раздрай – вот как она это называла.
– Раздрай?
– Когда душа горит, Котя.
Потом все возвращалось на круги своя. Снова принявшись за дела, она в лучшем случае чуть покачивала бедрами в такт музыке по телевизору. Да и он разве что изредка, проходя по коридору, позволял себе ступить с пятки на носок, выбить чечеточную дробь или подскочить, словно намекая на прыжок Ширеа. Но кантри – никогда.
А еще вечер вторника, когда у нее бывали уроки рисования, а он, медленно закипая, ждал на диване. Ну, что нарисовала, спрашивал он, стоило ей переступить порог. Натюрморт. Ах, натюрморт – и он остервенело следил, как она, стоя перед зеркалом в ванной, снимает аметистовые серьги.
Серьги он теперь держит при себе, на тумбочке, рядом с бесконечным Мегрэ и японским рыбаком, подарком от коллег в честь выхода на пенсию. Была еще написанная ей копия картины Тамары Лемпицкой, но в тот майский день исчезла.
Это я ее нашел. В постирочной, что сообщается с гаражом. Раньше там была кухонька, где обедали ее родители, перебравшись из Верджано, но не успев еще обустроить оставшуюся часть дома: закуток метра три на два с мойкой, столом, веревками для просушки белья. Она добавила только шкафчик с кистями и темперой, готовые холсты и суккуленты. Да еще чернильницы конца шестидесятых. Почему именно конца шестидесятых? Память о первых годах моего учительства, Котя.
Она распласталась на кафеле, возле левого плеча утюг: мы целый час ее не видели. А ведь Катерину всегда было слышно: то с соседями болтает, то напевает где в доме или расхаживая с поливочным шлангом, то прошаркает мимо.
Ее глаза так и остались открытыми. Левая рука лежала вдоль тела, кулак сжат. Правая согнута под животом. На гладильной доске – его рубашка.
Здесь все осталось как было. Темпера в шкафчике, жестянка с чернильницами, холсты, веревки с прищепками, хотя сейчас белье сушится на террасе. Из нового только афиша «Байя Империале» в Габичче, Большой рождественский бал.
Он помог мне поднять ее, перенести в гараж. Пока мы укладывали тело на пол, висевший у нее на шее кулон задрался на подбородок. Теперь этот кулон в деревянном ларчике, на столе у него в кабинете: тоненькая золотая пластинка с изображением третьего глаза. Когда я спросил, что эта штука символизирует, она ответила: та часть тебя, что направлена на других.
– Член, что ли?
– А ты балбес.
– И что же у тебя направлено на других?
Она молчала.
– А я скажу: терпение.
– Серьезно?
– Ну, если уж ты за него вышла…
– Ах да, – и она расхохоталась.
Потом резким, торопливым шагом, словно боясь пропустить все веселье, вошел он.
– Добро пожаловать, – сказала она.
– Куда это?
– В третий глаз.
Как же он любил ею хвастать, своей красавицей Катериной! Будто медаль себе на лацкан прикалывал: