Федор Сологуб - Книга разлук. Книга очарований
— Отлично понимаем, сударыня, — мы вашего сына в свой дом и не пустим, а только чего ж он к Шаньке вяжется?
— Уж я не знаю, моя милая, кто к кому вяжется, как вы выражаетесь.
— Да что, сударыня, я вам такая милая сделалась? Будто бы и не было моего желания так уж вам угодить.
— Послушайте, — сказала Варвара Кирилловна, краснея от негодования, — я, наконец, решительно требую, чтоб это безобразие было прекращено.
— Не знаю, про какое такое безобразие изволите говорить, а только что уж очень много у вас форсу, сударыня.
— Как ты смеешь со мной так разговаривать, дерзкая баба! — внезапно вспылила Хмарова. — Да знаешь ли ты…
— Да ты-то что ершишься! — закричала Марья Николаевна, так же внезапно выходя из себя. — Что муж-то твой генералом будет! Так еще пока будет, да и то он, а не ты. А у нас, у баб, звезды-то у всех одинаковы.
Марья Николаевна все более и более повышала голос. В толпе стали прислушиваться и оглядываться. Варвара Кирилловна поторопилась отойти подальше.
— Нахальная баба! — проворчала она, больше для своего удовольствия.
— Что, — кричала вслед ей Самсонова, — не нравится, небось?
Дома Шаньке досталось от матери, зачем она водится с Хмаровым: Марья Николаевна сорвала остаток злобы на Шаньке и больно высекла ее. Шаня поплакала и принялась вышивать в подарок Жене кошелек: была бы ему память, если б не дали повидаться.
Однако встречи повторялись. Евгения тянуло к Шане. Его родители были очень озабочены своими делами, — им было не до Жени: Модест Григорьевич хлопотал о переводе в Крутогорск на более видную должность. Место, которого желал он, было еще занято, на него было много других кандидатов, и Хмаровы сильно волновались.
VIОсенний ясный день. Холодноватый ветерок. Невысокое солнце как-то лихорадочно жаркое. Листва ярка и разноцветна. Дорожки старого парка журчат опавшими листьями; опавшие блеклые листья заволакивают у берегов воду в пруде, рябят поверхность узких протоков. Женя и Шаня сидят в беседке в конце парка у низкой изгороди и смотрят на унылое поле, на мелкую речку.
— А помнишь, — спросила Шаня, — как мы с тобой летом в этой речке ловили раков руками?
Женя краснеет. Как подумаешь, каких глупостей не наделаешь, если влюблен!
Шаня приготовила Жене подарочек, — шитый бисером и шелками кошелек, — и держит его в кармане. Она мечтает, как он будет рад подарочку, — ей приятно мечтать об этом, и она оттягивает ту минуту, когда отдаст ему кошелек. Она знает, что он и кошелек должен будет спрятать, как ее портрет, но пусть! пусть! зато он сам порадуется. Наконец она опускает руку в карман, нащупывает там кошелек и веселыми глазами, посмеиваясь, с значительным видом посматривает на Женю.
— Ну, в чем дело? — спрашивает Женя и улыбается.
— Женечка, — внезапно смущаясь, говорит Шаня, — вот я тебе подарочек приготовила на память. Сама вышивала.
Она достала кошелек и подала его Жене.
Женя покраснел и смешался: он вспомнил вдруг, как он покупал подарок Шане и не купил, — и ему стало стыдно и досадно.
— Спасибо, — пробормотал он, неловко поворачивая кошелек в пальцах, — очень мило. Но зачем ты это? Ах, Шаня, это неудобно.
— Неудобно? — спросила Шаня, и на лице ее отразилось недоумение и обида.
— Ну да, конечно, как ты не понимаешь.
— Где ж мне понимать. Я думала, тебе приятно…
— Вот ты мне даришь, точно намекаешь, чтоб и я тебе дарил, — недовольным и обиженным тоном объяснял Женя.
— Ничего я не намекаю, — сердито сказала Шаня, постукивая носком башмака по песку дорожки.
Женя не обратил внимания на перерыв: он слишком занят был своим негодованием.
— А почему я тебе не дарю? Ну, положим, я подарю…
— Ничего мне от тебя не надо.
— А твой отец увидит, тебе же достанется. Я не хочу подводить тебя под неприятности. А не могу же я принимать от тебя подарки, если сам ничего тебе не буду дарить.
— Ничего мне не надо, — шепнула Шаня и заплакала. — Разве я для подарков? — крикнула она стесненным от слез голосом, всхлипывая.
— С тобой совсем нельзя говорить, Шаня, ты нисколько не жалеешь моих нервов, — говорил Женя дрожащими от ярости губами. — Ты просто психопатка какая-то.
Он побледнел и вздрагивал от злости.
— Психопатка! — повторила Шаня, плача. — Ишь ты, какое слово выдумал, — психопатка! Поди ж ты как! А ты куропатка! Противный, — тебе же хотела угодить, а ты ругаешься.
Женя почувствовал наконец, что говорит несправедливые глупости. Ему стало жаль, что Шаня плачет.
— Ну, чего ж ты плачешь? — заговорил он примирительно. — Ведь я не хотел тебя обидеть.
— А зачем ругаешься?
— Ну извини, Шанечка, больше не буду.
Женя отымал Шанины руки от ее лица и целовал ее мокрые от слез глаза. Шаня слабо отбивалась.
— Уж очень у тебя скоро, — говорила она, — сейчас ругался, а сейчас и нежности, — ловкий какой! Коли я психопатка, так ты меня и не тронь. Ишь, слово какое!
— Ну полно, Шанечка, — уговаривал Женя, целуя мокрые пальцы Шаниных рук, — не ворчи, ты не старушка.
Шаня вдруг засмеялась, вскочила со скамейки и крикнула:
— А кошелек возьмешь?
— Возьму, Шанечка, — спасибо, милая.
— И спрячешь?
— И спрячу.
— И будешь хранить?
— И буду хранить.
— Ах ты, куропатка! Беги, догоняй меня, — не догонишь.
Шаня со звонким смехом побежала по дорожкам, на бегу стирая руками со щек остатки слез. Женя догонял ее.
Глава 5
IЗима в том году была снежная и холодная. Шаня и Женя продолжали встречаться, — то в Летнем саду, то на общем катке, на речке. Но на катке мешали Маня и родители Хмарова.
Чаще и охотнее дети сходились по-прежнему в саду и в парке Самсонова. Теперь, когда в саду нечего было караулить, попадать в него было легче: Шаня заботилась, чтоб всегда была незамкнута калиточка в высоком частоколе сада.
Чтобы не дрогнуть в саду на морозе, порою забирались они в баньку, по тем дням, когда ее не топили: хоть и там было холодно, а все же в стенах хоть ветер не тревожил. Короткие свидания проходили в невинных поцелуях и наивных разговорах.
Иногда Шаня и Женя украдкой пробегали мимо дома в парк и катались с горы на салазках.
IIВпрочем, Шане не было надобности много прятаться: ее родителям тоже было не до нее. Самсонов все чаще уходил к своей любовнице, пышнотелой и белолицей мещанской девице, для которой он нанял небольшую квартиру. Марья Николаевна бешено ругалась с мужем. Ее страстные крики иногда будили в нем прежнюю страсть к ней, — но возвраты его нежности только больше раздражали и томили ее.
Наконец и она нашла себе утешителя, скромного телеграфиста Кириллова, которого взяла сама и который очень робел перед нею. Любви к нему Марья Николаевна не чувствовала, а ходила к нему из злости к мужу. Но открыть это мужу она не смела — боялась побоев — и только темными намеками дразнила его. Самсонов, может быть, догадывался, но был доволен, что жена стала меньше ругаться с ним.
Бывало, зимним вечером, закутавшись и закрыв лицо, Марья Николаевна пробирается по задним улицам, по снежным сугробам к дому, где жил Кириллов. В ночной темноте светится и светит только снег. Глухие места, задворки, — редко, редко где в окне виден огонь, еще реже встретится прохожий.
Вот и огород, и нарочно не закрытая калитка. Марья Николаевна идет протоптанною в снегу тропинкою мимо заваленных снегом грядок, очертания которых еле заметно волнисты. Она подходит к домику, два окошечка которого глядят в огород. Окна освещены, и шторы не спущены.
«Дурак!» — досадливо думает Марья Николаевна и заглядывает в окно.
Кириллов, молодой человек с бесцветными бровями и льняными волосами, стоит без сюртука посреди комнаты и усердно пилит смычком дрянную скрипчонку, извлекая жалостные, дребезжащие звуки. Марья Никонаевна легонько стучит пальцами в стекло, — Кириллов мечется по комнате, торопливо напяливает на себя форменный сюртук и бежит отворять двери.
Он робеет перед своею гостьей, суетится около нее, неловко помогая ей раздеваться, но она недовольно отстраняет его.
— Завесь окно сначала, — говорит она, — сам-то, батюшка, и об этом не умеешь догадаться.
Кириллов бросается к окошкам. Марья Николаевна садится на жесткий диван и недовольными глазами окидывает тщедушную фигуру хозяина и бедную обстановку маленькой комнаты. Кириллов становится перед нею, потирает руки и не знает, что сказать. Марья Николаевна кажется ему слишком велика для его комнатки.
— Ну, что ж стоишь, садись, что ли, занимай гостью, — говорит Марья Николаевна.
Кириллов садится на диван и осторожно подвигается к Марье Николаевне; ее огненные глаза начинают зажигать его вялую и боязливую страстность.