Александр Дюма - Могикане Парижа
То поднималась самая настоящая пена рынка, и скоро в зал стали один за другим входить пьяные, полусонные, одурелые и взбешенные субъекты, готовые мстить за то, что их разбудили.
– Э! Да здесь драка! Настоящая поножовщина! – кричали двадцать хриплых голосов.
При виде этой толпы по телу Жана Робера, который был впечатлительнее своих товарищей, пробежала холодная дрожь, охватывающая каждого человека при приближении пресмыкающегося. Он оглянулся на Петрюса, и у него невольно вырвалось восклицание:
– Ох, Петрюс, куда ты нас завел!
Но Петрюс уже избрал совершенно новый план за щиты.
Каменщик и Туссен пришли в себя и тоже кричали:
– В ножи их, в ножи!
– На баррикады! – ответил им Петрюс возгласом, который получил в Париже историческое значение.
– На баррикады! – кричал Петрюс, помогая встать Людовику и вместе с ним увлекая и Жан Робера в угол зала, который они тотчас же и отгородили столами и скамьями.
Несмотря на всю краткость затишья, вызванного его победой над тряпичником и каменщиком, он успел тогда же овладеть палкой, которая поддерживала занавеску на окне. Жан Робер захватил свою трость, а Людовик остался при том оружии, которым его наградила сама мать-природа.
Таким образом друзья очутились под защитой не которого рода крепости.
– А! Вот это очень кстати! – вскричал Петрюс, указывая друзьям на кучу сброшенных в углу пустых бутылок, битых тарелок, изломанных ножей и вилок. – Это отлично! Значит, и за снарядами у нас дело не станет.
– Да, это хорошо, – согласился Жан Робер. – А како во у нас насчет ран и увечий? Что касается меня, то я только угощал ими, а сам ничего не получил.
– Я тоже цел и невредим, – объявил Петрюс.
– А ты, Людовик?
– Мне, кажется, попало кулаком в скулу. Да меня не это занимает!
– А что же? – спросил Робер.
– Мне ужасно хочется знать, почему от последнего субъекта, с которым я имел дело, так сильно пахнет валерианой?
В это время рев и ругательства пьяной толпы достигли таких пределов, что троим друзьям поневоле пришлось прекратить дальнейший разговор.
VI. Господин Сальватор
Вид толпы произвел на простолюдинов совсем иное впечатление, чем на светских молодых людей.
Плотник Жан Бык и его товарищи поняли, что к ним подошла помощь.
Жан Робер и его друзья видели во вновь пришедших пьяницах только новых врагов.
Свой своему поневоле брат.
Толпа, злобно поглядывая на баррикаду, устроенную друзьями, окружила Жана Быка и его товарищей, рас спрашивая, в чем дело.
Рассказать это правдиво было довольно трудно, так как во всех неприятностях был виноват сам Бык.
Во-первых, он сам вызвал раздражение молодых людей, требуя, чтобы они заперли окно. Во-вторых, – и по мнению слушателей, эта вина была гораздо важнее первой – он допустил, чтобы его ударили до крови в лицо и до потери голоса в грудь.
Он принялся рассказывать все это по-своему, но как ни хитрил, а скрыть правды все-таки не сумел.
– Я хотел запереть окно, а оно осталось открытым. Я хотел побить за это, а меня побили самого, – объявил он, наконец, коротко и ясно.
Толпа, как истинная толпа, все-таки несла в себе чувство справедливости и, услышав признание Быка, принялась хохотать над ним, несмотря на всю свою ненависть к черным фракам.
Это еще больше взбесило плотника.
Он был зол и раньше, но этот хохот довел его до ярости.
Бык оглянулся на врагов и, видя, что они загородились в своем углу, а четверо его товарищей уже начали осаждать их, громко крикнул им:
– Эй, вы, стой! Оставьте их! Дайте я сам сотру этого фрачника в порошок.
Но тряпичник, угольщик, кошачий охотник и каменщик так увлеклись своей осадой, что не обратили на его окрик ни малейшего внимания.
Положение их было незавидное.
Людовик так ловко бросил в лицо тряпичнику осколок разбитой бутылки, что глубоко рассек ему щеку.
Жан Робер швырнул в Туссена табуретом и расшиб ему голову.
Наконец Петрюс сквозь отверстие в баррикаде весьма чувствительно ткнул своей палкой кошачьего охотника в грудь, а каменщика – в бедро.
Все четверо ревели от боли и злости:
– Убить их! Убить!
Драка, действительно, начинала переходить в смертельный бой.
Окончательно разъяренный и хохотом окружающих, и видом крови на одежде товарищей и на своей собственной, Жан Бык выхватил свой ватерпас и, занеся его над головой, один ринулся на баррикаду.
Петрюс и Людовик схватили по бутылке и бросились навстречу, собираясь размозжить ему голову. Но Жан Робер, видя, что это единственный серьезный противник и что от него нужно, наконец, так или иначе отделаться, оттолкнул их назад, прошиб в баррикаде отверстие и, продев в него свою тонкую трость, громко крикнул Быку:
– Послушай, да ты никак с ума сошел!? Разве тебе еще мало?
Толпа хохотала и аплодировала.
– Нет, не достаточно! – рявкнул Бык в ответ. – Я до тех пор не успокоюсь, пока не загоню тебе ватерпас в брюхо!
– Это значит, Жан Бык, ты понимаешь, что ты не сильнее меня, и хочешь быть злее. Ты не можешь победить меня, так собираешься убить.
– Я хочу отплатить тебе, гром и молния! – кричал Жан, распаляясь даже от звуков собственного голоса.
– Берегись, Жан Бык, – спокойно возразил молодой человек. – Даю тебе мое честное слово, что ты еще не бывал в такой опасности, как теперь.
– Вы ведь мужчины, – продолжал он, обращаясь к толпе, – уговорите этого человека. Ведь вы видите, что я спокоен, а он совсем с ума сошел.
Четыре или пять человек вышли из толпы и встали между Быком и баррикадой.
Но это вмешательство не только не успокоило Жана, а вызвало еще большее его раздражение.
Он взмахнул рукой, и все пятеро отлетели в сторону.
– А! Так я никогда не бывал в такой опасности, как теперь? – кричал он. – Уж не этой ли щепкой собираешься ты напугать меня? Ну-ка!
Он взмахнул над головою ватерпасом и двинулся вперед.
– Вот в том-то и дело, что ты ошибаешься! – проговорил Жан Робер. – Моя трость вовсе не щепка, как ты думаешь, а нечто совсем иное.
Он несколько раз повернул набалдашник и вынул из трости тонкую стальную рапиру. Трехгранный клинок превосходной ковки зловеще сверкнул в воздухе.
Толпа завыла от удовольствия и страха.
Эпизод развивался по всем правилам драматического искусства: подробности становились чем далее, тем интереснее.
– Ага! – вскричал Бык, видимо, радуясь освобождению от упрека совести. – Значит, и ты не с голыми руками! Мне только этого и надо было!
Он опустил голову, поднял вооруженную руку и бросился на Жана Робера. Прием этот был в высшей степени наивен, потому что им Бык открывал противнику всю свою грудь.
Но вдруг чья-то сильная рука так схватила его за кулак, что он выронил ватерпас и с ругательством оглянулся.
– Ах! Это вы, господин Сальватор! Это дело, разумеется, другое!.. – проговорил он, мгновенно смиряясь.
– Господин Сальватор! Господин Сальватор! – загудела толпа. – Хорошо, что вы пришли! Тут без беды не обошлось бы!
– Господин Сальватор? – проговорил Жан Робер, – Это еще кто такой?
– Имя у этого молодца многообещающее! – заметил Петрюс. – Посмотрим, оправдает ли он эти обещания…
Человеку, который явился с неожиданностью древнего божества, чтобы дать кровавому делу благое окончание, было на вид лет тридцать. В этом возрасте красота достигает полного своего развития и возмужалости, и в тот момент, когда этот человек с кротким лицом стоял и смотрел на толпу своим повелительным взглядом, он был действительно хорош.
Но через секунду было бы уже трудно определить его возраст.
Когда он смотрел вокруг с участием и любопытством, лоб его был гладок и чист, как у юноши; но если зрелище не нравилось ему, черные брови его хмурились, лицо покрывалось глубокими морщинами.
Заставив Быка одним пожатием кулака выпустить ватерпас, он оглянулся вокруг. Молодые люди хорошего общества, видимо, случайно попавшие в этот вертеп, стояли за кучей беспорядочно нагроможденной мебели. Тряпичник с рассеченным лицом припал к столу; все платье каменщика было залито кровью; лицо угольщика мертвецки бледно, а кошачий охотник, держась за бок, кричал, что он убит. При виде этой картины лицо Сальватора приняло такое строгое и жесткое выражение, что самые буйные опустили головы, а те, которые еще не совсем протрезвились, побледнели.
Сальватору предстоит играть главную роль в нашем рассказе, а потому необходимо дать возможно более точное описание его личности.
Как уже было сказано, на вид ему было лет тридцать. Черные, мягкие волосы его вились от природы, отчего они казались гораздо короче, чем были на самом деле. Глаза у него были кроткие, голубые и светлые, как вода в озере во время затишья, когда в него смотрится небо. При этом они поражали такой выразительностью, благодаря которой в них отражалась каждая его мысль.
Овал лица отличался рафаэлевской чистотой, ни одна линия не нарушала его гармоничности.