Остров обреченных - Стиг Дагерман
Капитан поднимает сапог в воздух, чтобы всем было видно блестящую кожу, хлестко шлепает чуть выше каблука, и когда все подходят совсем близко, то видят на коже клеймо с изображением льва.
– Вот здесь прекрасно видно, как выглядит лев, – произносит он, – сами посмотрите, какие простые линии! Нет зверя с более простыми очертаниями, чем у льва.
– Можно с тем же успехом взять ящерицу, – не сдается Лука Эгмон, – ящерицу тоже очень легко нарисовать. Вон там, внизу, как раз лежит мертвая ящерица, можем принести ее сюда, содрать панцирь, приложить к скале и обвести.
– Я считаю, что лев лучше, – стоит на своем капитан, – причем именно в этом льве есть что-то особенное, хотя это обычный торговый знак. Если присмотреться, – произносит он, и все подходят поближе, не сразу понимая, о чем он, – то видно, что лев не сидит на земле и не завис в воздухе – лев сидит на человеке, на только что умерщвленном человеке, простые линии силуэта до сих пор будто бы удивляются тому, что жизнь так внезапно оборвалась. Я сидел у множества костров, рассматривал этот знак и каждый раз удивлялся тому, сколько в нем правды, неприятной правды, пытался объяснить всем его смысл. Это одиночество, думал я, блаженное одиночество, поющее одиночество льва, повергнувшего последнего врага, преодолевшего последнее препятствие на пути к одиночеству.
– Капитан! – вскрикивает Лука Эгмон. – Вы ведь не предлагаете нам изобразить и эту деталь вашей садистской эмблемы? Неужто вам недостаточно льва?
– Да бросьте, чего тут сложного! Уверяю вас, нарисовать только что умершего человека проще простого – контуры его тела обретают небывалую плотность, монументальную простоту и четкость, которая меня всегда радовала и поражала, и я часто испытывал боль, думая о том, что вся эта красота, эта роскошная чистота скоро пропадет, а рука художника так и не успеет запечатлеть ее. Поэтому должен признать, что эта эмблема крайне привлекательна, хоть вы и называете ее садистской. Разумеется, мы должны изобразить на нашей скале и человека, потому что именно он придает изображению смысл, именно он дает нам возможность столь выгодно интерпретировать положение, в котором мы оказались. Конечно же, на острове львов нет, иначе мы бы уже давно их заметили; однако здесь есть, к примеру, тишина – тишина столь отвратительно древняя, что любая, даже самая крошечная дыра, которую нам удалось пробить в ней за те немногие дни, что мы провели здесь, становится таким жутким деянием, что нарушители, осознавая глубину своего преступления, должны сходить с ума от ужаса и пытаться замести следы, наискорейшим способом стремясь лишить себя всяческих возможностей в дальнейшем нарушить эту тишину; и вот тишина наступает нам на грудь всей тяжестью своего львиного тела, и мы наконец остаемся одни, наконец-то снова одни! И каждый, кто придет сюда и увидит нашу скалу, подумает: с какой смелостью, с каким героизмом они приняли одиночество! Они нашли в себе силы добровольно, не дрогнув, обнажить грудь под когтями льва.
– Ну что, кто еще тут хочет покончить с собой? – в отчаянии кричит Лука Эгмон. – Кто еще хочет вырезать в скале труп, лежащий подо львом?
– Я не знаю, – говорит Бой Ларю.
– Я не знаю, – говорит мадам.
– Я не знаю, – говорит англичанка.
– Я не знаю, – говорит Тим Солидер.
– Тогда, – произносит капитан, – предлагаю всем нам прогуляться по острову и в одиночестве поразмыслить над тем, кто чего хочет, а потом встретиться здесь на закате.
И они бредут вверх по склону, но многие из них оборачиваются и долго смотрят на могилы на берегу – одна из них осквернена, другая еще нет, – на вьющуюся в безумном танце цепочку следов у линии прибоя, на серую ямку, в которой когда-то горел костер, на разбитый корабль, склонившийся над лагуной, будто хочет напиться воды, на море, такое же голубое и равнодушное, как небо, на тишину, на четкую полоску тоски, навечно расчертившую облака в том месте, где они отчаянно пытаются разглядеть дым парохода, – это щель в вечность. Они долго смотрят на все это, а потом продолжают свой путь в заросли, в одиночество, как будто возвращение уже не суждено.
7
В жизни любого человека есть запретная точка. Она похожа на крошечный синеющий вдали горный пик, более синий и острый, чем сама темнота, выстреливающий невидимым маяком, который зажигается лишь несколько раз за всю жизнь и на короткий миг извергает из себя в ночь серпантин ослепительного света, освещая всего одну секунду твоей жизни, но этого достаточно. Сама темнота будто бы раскалывается надвое этой ужасающей стеной света; ты поддаешься ее притяжению, летишь к ней, словно мотылек, и внезапно все заканчивается: свет гаснет, но сетчатка еще горит, глаза истекают кровью от слепящего света, и ты на ощупь ищешь эту таинственную точку, о существовании которой раньше только догадывался, и ты готов на всё, готов ко всему – и к спасению, и к смерти, и к абсолютной истине, и к абсолютной лжи. Пробираясь во тьме израненным светом телом, ты обнимаешь эту крошечную гору, оплот безжалостности, где живет все изгнанное, вытесненное, все, чему так долго затыкали рот, и твои руки прилипают к ней, вонзаются в нее иглами, и