Джованни Пирелли - Энтузиаст
Темень сгущалась. Где проведут ночь эти несчастные? Когда они доберутся до поселка в долине, все дома уже будут заняты теми, кто их обогнал. Еще не было шести. С гор, словно предвестник снегопада, подул ледяной ветер. Как они в таком состоянии проведут под открытым небом те двенадцать-тринадцать часов, которые остались до рассвета? Неужто они всю ночь так и будут тащиться все дальше? Вблизи Берата лейтенант видел один-единственный полевой госпиталь. Дальше уже ничего не было. Почему же не позаботились о том, чтобы раскинуть полевые госпитали или хотя бы перевязочные пункты, хотя бы палатки, в которых можно поесть, переждать непогоду? Ведь здесь речь шла не о поливке мостовых в Валоне и Берате. Здесь, черт подери, дело шло о спасении человеческих жизней.
«Вот, — подумал молодой Андреис, — и для этого нужна война, она обнажает безответственность, взяточничество, где они завелись. Сегодня многие страдают по вине некоторых подлецов, но завтра фронтовики, вернувшись домой, заговорят в полный голос и заставят убрать всю эту сволочь. Пока нужно молчать, нужно быть твердым, нужно воевать и победить…»
Но худшее ждало его впереди. Худшее надвигалось на него в тяжелом, густом мраке. Медленно, останавливаясь через каждые несколько десятков метров, чтобы снова немного продвинуться вперед и снова остановиться, несли на носилках тяжело раненных. Расстояние, отделявшее одну остановку от другой, все сокращалось — измученные носильщики все чаще спотыкались о камень, то один, то другой попадал ногой в колею или просто оступался, склонившись над пропастью и едва не вываливая на землю раненого, и тогда останавливалась вся колонна. Носильщики, не слишком бережно опустив наземь свою ношу,
прислонялись к скале и стояли, тяжело дыша, свесив руки вдоль бедер и опустив голову на грудь. Капли пота замерзали у них на лбу, на щеках, на губах, вокруг запавших глаз, и от этого их лица походили на маски. Остановившись, все они повторяли одни и те же движения — подносили ко рту флягу, которую передавали друг другу, отпивали несколько глотков, обтирали рот и сплевывали. Если кто-нибудь хотел справить нужду, то он это делал не сходя с места, не меняя позы. Они не успевали отдышаться, а передние уже передавали по всей цепочке — пора двигаться дальше, и тогда солдаты отрывались от скалы, брали носилки, подымали их и снова, как автоматы, продолжали спуск, толкаясь, натыкаясь друг на друга, скользя (хотя и старались идти осторожно), — так проходили еще метров тридцать-сорок, если никто из них не падал раньше.
А сами раненые? Некоторым можно заглянуть в лицо. Но лица трудно различить, видишь только белизну зубов да белки глаз. Большинство с головой укрыто одеялами. Когда стонов не слышно, кажется, что понапрасну стараются санитары, что они, сами того не ведая, несут уже трупы. Но такие сомнения возникали в отношении немногих, самых молодых или тяжело раненных, которые действительно уже были мертвы. Большинство же стонали: некоторые непрерывно, без передышки, все на одной и той же ноге, как плачут дети, другие внезапно начинали стонать, одни стонали громко, настойчиво, назойливо, стон других походил на всхлипывание, на хрип, на зевоту. У иных стон вырывался со словом, всегда одним и тем же: «ах», «мама» или «хватит» — последнее уже относилось к носильщикам. И те, кто больше других отчаялся, непрестанно повторяли это «хватит» — менялись лишь интонации, от самой робкой, убеждающей, до исполненной угроз и злобы. Эхом отдавалась ругань носильщиков, обращенная к раненым: между ранеными и носильщиками возникала злобная перебранка, полная ненависти друг к другу.
Носилки загородили тропу, и Пьетро Андреис вынужден был остановиться. Стоя на небольшой скалистой площадке, он должен был ждать, покуда мимо него не пройдет все это беспорядочное шествие. Тем временем уже наступила ночь. Хоть бы кто из санитаров сказал ему слово! Тогда он смог бы расспросить их о дороге, которую ему предстояло пройти, узнать, сколько времени нужно, чтобы добраться до штаба. Но никто из них и не взглянул в его сторону, а у него не хватило решимости расспрашивать санитаров о вещах столь незначительных по сравнению с тем, что им приходилось делать, с усталостью и страданиями, которые выпали на их долю. Ночь становилась все темней, а воздух все более холодным. Огромная черная гора, вершина которой терялась в плотных облаках, высилась перед ним. А что если спуститься вниз, догнать санитаров, хотя бы для того, чтоб принести пользу, чтоб помочь при переноске, при размещении в долине самых тяжело раненных? Ну, нет! Теперь ему еще больше хотелось вырваться из этого томительного ожидания, перестать быть зрителем, поскорей очутиться в самом горниле войны, испытать все страдания и опасности, пустить в ход оружие, чтобы отомстить за этих раненых! С какой силой он теперь ненавидел греков! Ненависть стала самым сильным из чувств, владевших им! Да, это было чувство мужчины; настоящий мужчина, раз уж не может совсем отказаться от сострадания, должен уметь претворить свое сострадание в действие.
Но вот исчезли вдали последние носилки, утих последний стон, смолкло последнее проклятие. Он снова остался один, снова стал взбираться на гору, снова зашагал сквозь ночной мрак, все больше удаляясь от жилищ, от людей, от света. И тут он внезапно почувствовал тяжелую усталость. Казалось бы, глаза должны привыкнуть к темноте, а он видел все хуже. Теперь он то и дело сбивался с дороги, то подходя к самому обрыву, то натыкаясь на склон горы. Он начал испытывать сильную жажду и должен был бороться с непреодолимым желанием остановиться и попить. Когда жажда становилась нестерпимой, он в точности повторял все движения санитаров — прислонившись к скале и с трудом переводя дыхание, делал несколько глотков из фляги, обтирал рот, сплевывал и затем снова пускался в путь, но только для того, чтобы, немного прошагав, снова остановиться и проделать то же самое… Но нет, он не сдастся! Смущало его сейчас не само возвращение (хоть он, конечно, был бы смешон в глазах тех, кто видел, как он подымался), а то, что он мог отступить под напором стольких разнородных причин: тут и жалость старого Джероламо, и цинизм Альдо Пароди, и наглость дневального из Валоны… После встречи с ранеными возвращение становилось капитуляцией перед страданием, тревогой, ощущением смерти… Может быть, это страх? Страх перед чем? Он шел вперед, и уже одно это доказывало, что страха нет.
VIIБатальон Ф. подвергся внезапной атаке и был разгромлен. Все произошло за каких-нибудь два часа. Когда первые дрожащие лучи солнца стали пробиваться сквозь плотную завесу ночи, первые очереди греческих пулеметов обрушились на часовых и ворвались в солдатские сны. Когда солнце взошло над горной вершиной, все уже было кончено.
Если в военных сводках пишут об уничтожении воинской части противника, то это обычно полуправда. Часть можно считать уничтоженной лишь в том случае, когда солдаты, окруженные со всех сторон, подымают руки и сдаются. Это может случиться, когда противник вводит танки в глубокий тыл окруженной части, но не так бывает, когда в бою участвует одна лишь пехота. В ходе боя наступают минуты, когда инстинктивное стремление к свободе становится сильней чувства самосохранения, и тогда любой солдат, очутившись в безвыходном положении, становится отчаянно силен и смел. Сумма таких индивидуальных устремлений и позволяет командованию через час или же через сутки после разгрома создать новую линию обороны и повести в контратаку ту самую часть, которую противник с полным основанием объявил уничтоженной.
Так и батальон Ф. вновь занимал оборону в тот самый час, когда греческий штаб составлял сводку, в которой сообщалось об его уничтожении. А то, что батальон потерял половину своего состава и треть кадровых офицеров, в том числе подполковника и двух командиров рот, и на месте разгрома осталось почти все тяжелое вооружение, ящики с боеприпасами и все палатки, — это уже было технической подробностью. Батальон теперь действительно занял оборону в нескольких сотнях метров от позиций противника, за обрывистым склоном без ровных площадок и каких-либо укрытий. Закон тяготения действителен и в бою. Когда греки появятся из-за горного склона, который их укрывал, и покатятся прямо на голову альпийским стрелкам, им придется катиться и дальше до самой долины. А в долине протекала река Осуми, которую нельзя перейти вброд, и вообще через нее можно переправиться только в одном месте, у излучины, где переброшен мост из досок и бревен. И штаб полка дал знать, что расположение батальона Ф. стало предмостным укреплением, которое нужно удерживать любой ценой, чтобы отсюда начать контратаку. Какими силами и каким образом ее предпринять — это тоже было технической подробностью. Альпийские стрелки знали, что очутились в западне.
В течение большей части дня вдоль склона происходили многочисленные передвижения. Рота, размещенная на правом фланге батальона, была переведена на левый фланг, а роту, бывшую на левом фланге, переместили на правый. Роту, находившуюся в центре расположения батальона, подняли метров на сто выше и расположили в виде клина, затем ей же велено было спуститься метров на сто ниже и перестроиться. Взводы, отделения и уцелевшие пулеметы за день перемещались раз десять. Едва стрелки заканчивали сооружение укрытий из камня, хвороста и земли, как поступал приказ о новой перемене позиций. Лишь сон мог принести облегчение этим предельно уставшим, бесконечно измученным людям. Сон? Но ведь это против психологических правил ведения войны: выспавшийся солдат (а во сне он снова становится штатским) перед лицом атаки противника становится мягким, ему не хватает злобы. Напротив, вконец измочаленный солдат яростно сопротивляется противнику, который, атакуя, мешает ему отдыхать. Если смотреть на дело с этой точки зрения, то солдаты батальона Ф. после всех совершенных ими манипуляций накопили достаточный заряд ярости, которую следовало обрушить на противника в случае атаки.